Книга третья. Амур широкий

 

Г. Ходжер

Г. Ходжер
«...необъятнейшие пространства, на которых уместились бы десятки громадных культурных государств. И на всех этих пространствах царит патриархальщина, полудикость и самая настоящая дикость...

 

Мыслимо ли осуществление непосредственного перехода от этого, преобладающего в России, состояния к социализму? Да, мыслимо...»

В.И. Ленин.

 


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Стойбище Нярги не подавало признаков жизни, собаки и те спали под амбарами, когда Пиапон вышел на крыльцо.

 

На востоке чуть заалела заря, звезды начали блекнуть, будто припорашиваемые пылью. Пиапон неторопливо закурил трубку и спустился с крыльца. В каких-нибудь трех шагах плескалась амурская вода. Он подошел к оморочке, сел и взглянул на палочку с тремя ножевыми отметинами, воткнутую в песок. Последняя отметина, которую он сделал вечером на уровне воды, теперь спряталась под ней.

 

Пиапон глубоко вздохнул и отвел взгляд от палочки-водомера, он уже на глаз определил, что вода за ночь прибыла больше чем на полвершка. Он оттолкнул оморочку и выехал на протоку, которая теперь так широко разлилась, что на противоположной стороне подступила вплотную к каменистому мысу. Все низкие острова были затоплены, тальники на них купались по пояс в воде.

 

Наводнение. Страшная это беда для рыбаков: как лесной пожар угоняет зверей в дальние края, так и при наводнении рыба бесследно исчезает в густой траве. И пожар — беда, и наводнение — не лучше. Опять голод ожидает нанай. Который уже год им живется голодно? Кажется, четвертый. Прежде тоже бывали тяжелые годы, но теперь вдвое труднее. Помнит Пиапон ту весну 1920 года, когда он вместе с партизанами уничтожил отряд полковника Вица, засевший в маяке на Де-Кастри. Из Де-Кастри лыжный отряд возвратился в Мариинск, и командир Павел Глотов, переговорив со старшими командирами в Николаевске, разрешил лыжникам расходиться по домам. Пиапон и Токто просили его разузнать что-нибудь о Богдане — сыне Поты, но Глотов ничего не мог добиться. Делать было нечего, Пиапон по-братски попрощался с Глотовым, обнял его, и они по русскому обычаю расцеловались трижды.

 

«Я думаю, мы с тобой, Пиапон, встретимся еще», — сказал Павел. Пиапон ответил: «Не встретимся, Павел, ты теперь уедешь в свои края, где солнце запаздывает на целый день». — «Не знаю, может, и уеду. Я большевик, как партия прикажет. Если даже и уеду, все равно до последних дней буду помнить Амур и вас, хороших людей».

 

Так и расстались. Пиапон с товарищами заспешил домой. Чем выше они поднимались по Амуру, тем становилось теплее, снег сильно таял. Март — ничего не поделаешь. Пришлось идти по ночам, когда морозец схватывал мокрый снег. Партизаны заходили в стойбища и всем сообщали, что война на Амуре закончилась, что победила народная власть, советская власть; теперь всем будет хорошо, всего будет в достатке у охотников, а торговцы больше не посмеют их обманывать.

 

К Малмыжу отряд, уменьшившийся наполовину — многие остались в своих стойбищах, — подошел в полдень. Партизаны глазам своим не поверили — на берегу села их встречало все население стойбища Нярги. Тут же поджидали их и малмыжские.

 

Радости было — не рассказать словами! Женщины плакали, причитали, как на похоронах, мужчины орали, обнимались. Друг Митрофан так облапил Пиапона и стиснул, что ни вздохнуть, ни охнуть. Тут же вертелась его жена Надя, раскрасневшаяся, помолодевшая. Пиапон теперь мог смотреть ей в глаза, потому что свой позор он смыл белогвардейской кровью. Правда, он не встретил того офицера, который приказал при народе пороть его шомполами, но это ничего, он другим отомстил.

 

— А мы-то как услышали про ваше возвращение, так брагу заварили, ждем не дождемся, — говорила Надя.

 

— А откуда вы узнали, что мы сегодня будем? — удивился Пиапон.

 

— Глотов сообщил, что идете, а мы подсчитали, в какой день прибудете.

 

Митрофан не стал приглашать Пиапона к себе, он давно живет среди нанайцев, знает их обычай: с дальней дороги охотник должен прежде всего войти в свой дом, поклониться очагу и Гуси-тора — среднему столбу фанзы. У Пиапона теперь нет в рубленом доме столбов, но у него стоит родовой фетиш — жбан счастья, которому он обязан помолиться, поблагодарить за счастливое возвращение. Митрофан запряг свою лошадку и покатил в Нярги вслед за нартами.

 

Пиапон с братьями помолился священному жбану, поблагодарил за успешный поход, попросил оберегать Богдана, который остался в Николаевске. А женщины тем временем выворачивали тощие мешочки, высыпали в котлы последние крупинки, месили последнюю муку —как же иначе, разве можно в такой день что-нибудь пожалеть? Мужчины вернулись, кормильцы вернулись живы и здоровы!

 

Старый Холгитон будто сбросил два десятка лет, прибежал к Пиапону, обнял его и заплакал. Странно было смотреть на плачущего Холгитона.

 

— Всех уничтожили? Верно, всех уничтожили? — спрашивал старик. — Хорошо, теперь я могу спокойно жить, теперь я не хочу умирать.

 

— Правильно, зачем умирать? — отвечал Пиапон. — Теперь только и жить, новую счастливую жизнь будем строить.

 

Радости было много, но праздника не получилось. Война огнем прошла по Амуру, она заглянула во все дама и во все закрома амбаров. Нанайцы делились с партизанами всем: и порохом, и свинцом, отдавали самое дорогое — оружие, угощали кашей и лепешками, на дорогу снабжали юколой. Какой же нанаец не поделится последним с вошедшим в его дом! Теперь в амбарах пусто, нет даже юколы. Охотники сообщают, в тайге зверя не стало, то ли погибли от какого мора, то ли их разогнала война. Одна надежда на Амур, он кормилец, он поилец нанайцев.

 

Как и пророчили старики, большая беда пришла в стойбища. Перед ледоходом начался голод, а с голодом пришли всякие болезни и унесли много стариков, женщин и детей. Нанайцы проклинали войну, которая разорила торговцев, — будь у них мука и крупа, можно было бы взять в долг, а теперь они сами сидят голодные, потому что у них все продовольствие отобрали партизаны.

 

— Почему партизаны? — возмущался Пиапон. — До партизан здесь метлой прошли белые, вы сами это хорошо знаете. А партизаны ничего никому плохого не делали, и не говорите про них плохо. Забыли, как сами молились эндури-богу, чтобы они победили?..

 

Примолкли охотники: что правда, то правда, все молились эндури и привезенным из Маньчжурии мио, просили помочь красным победить белых.

 

С той партизанской весны голод ежегодно посещал нанайские стойбища. Тяжелая жизнь настала на Амуре. От такой жизни всякое может взбрести в головы неумных людей, вот и начали они ругать советскую власть, мол, она, эта власть, виновата во всем.

 

— Советская власть, что ли, уничтожила в тайге соболей? — спрашивал их Пиапон.

 

Те, у кого в голове оставалось немного ума, замолкали, другие продолжали ворчать. Пиапон перестал на них обращать внимание.

 

Пиапон много думал о советской власти и только себе признавался, что тоже обижен на нее: сколько времени прошло, а советская власть что-то не обращает на нанай внимания, не торопится строить новую, счастливую жизнь. Позабыла...

 

Обратился он к умным людям, и те объяснили, что советская власть еще не везде победила, что продолжается война с японцами и белогвардейцами. Только в прошлом, в двадцать втором году, наконец-то кончилась проклятая война. Пиапон понимал, как трудно приходится советской власти: будь она трижды народной властью, разве за один-два года сможет отстроить разрушенные города, сожженные села, одеть и обуть, накормить досыта всех обездоленных? Много лет потребуется, чтобы построить новую, счастливую жизнь. Много лет...

 

За раздумьями Пиапон не заметил, как подъехал к выставленной на ночь сети; только в двух местах притоплены поплавки — попались щука и небольшой сазан. Вот и попробуй накормить ими всю семью. Но ничего, может, другие что еще поймают, они тоже выставили свои сети.

 

Пиапон направился домой, когда золотой диск солнца наполовину выглянул из-за горбатой сопки и разлил по земле ласковое тепло. Хорошо на оморочке в такое утро!

 

На крыльце его поджидал внук Иван, сын Миры.

 

— Папа, тала есть? — спросил он, подбегая к оморочке.

 

— Сколько тебе говорю, зови меня дедом, а ты все папа да папа, — улыбнулся Пиапон, любовно глядя на вытянувшегося тонкошеего мальчишку.

 

— Папа — и все, мама — и все, — упрямо сказал Иван.

 

— А настоящая мама как же?

 

— Она не настоящая, она просто Мира. Тетя.

 

Пиапон засмеялся. Лет пять прошло, как он выдал свою дочь Миру за Пячику, выдал без тори — выкупа, вопреки обычаям, оставив при себе внука, внебрачного сына Миры. Сколько тогда было разговоров, даже не упомнишь. Но никто не последовал примеру Пиапона, все отдавали дочерей за калым. Пусть отдают, Пиапону до них дела нет, он сделал, как велела совесть, и теперь не жалеет о своем поступке.

 

«Кашевар уже, — подумал он, глядя на внука, — только не из чего ему кашу варить».

 


ГЛАВА ВТОРАЯ

Про извилистые речушки, закрученные, как утиная кишка, рассказывают легенду, будто это бежала жена от нелюбимого мужа и подвязка ее наколенника волочилась по земле. Может, так было, может, нет — кто знает. А как появился Хурэчэн — кто объяснит? Каменная, поросшая густым лесом горбатая сопка поднимается посреди ровной мари. В Хурэчэне встречаются все породы деревьев, какие только есть в тайге, даже виноградная лоза вьется. Откуда появился этот остров? Как перебрались сюда таежные деревья, когда до тайги пути на две трубки?

 

Токто неторопливо, размеренно загребал маховиком, и нагруженная мясом оморочка тихо и плавно скользила по гладкой воде. На носу, ощерившись трехпалым острием, покоилась острога, три ее острых жала глядели на Хурэчэн.

 

— Чего сказки придумывать, — сказал сам себе Токто, — сопку посреди воды и мари эндури сделал, чтобы мы во время большой воды на ней спасались.

 

Нагруженную оморочку Токто давно заметили его внуки, сообщили матери и бабушке. Женщины натаскали воды в большой котел, приготовили дрова. Потом они вышли на берег встречать Токто.

 

— Деда, что ты нам привез? — в один голос закричали двое мальчишек, забредших по колено в теплую воду.

 

— Чего спрашиваете, видите, оморочка перегружена, — сказала их мать Онага.

 

— Будто не знаешь, о чем они спрашивают? — улыбнулась седая женщина, Кэкэчэ, жена Токто.

 

— Лыжи везу, — ответил Токто внукам.

 

— А зачем нам сейчас лыжи? — удивились мальчишки. — По траве, что ли, кататься?

 

Токто расхохотался.

 

— Осторожнее, осторожнее, — оттаскивала сыновей Онага, когда острога угрожающе засверкала остриями перед голыми животиками мальчишек. Оморочку подтащили на берег, и Токто, с хрустом разогнувшись, тяжело поднялся с места. Ноги от долгого сидения онемели и подгибались. Он оперся на плечи внуков и засмеялся:

 

— Вот, ваш дед совсем состарился, теперь вы будете ему посохом.

 

Он обнял мальчишек, поцеловал в щеки. Женщины тем временем убирали мясо, вещи охотника. Встречать Токто вышли все соседи. Здесь, в Хурэчэне, теперь раскинули свои летние берестяные хомараны-юрты все жители затопленных стойбищ. Женщины, мальчишки, девчонки мигом перенесли мясо к летнику Токто. А быстрорукая Онага уже вымыла мясо, спустила в котел.

 

Токто сидел возле юрты и рассказывал об охоте. К старости он совсем стал скуп на слово, и рассказ его был очень кратким, что вызывало неудовольствие слушателей, особенно молодых.

 

— Стареет Токто, совсем стареет, волосы стали белеть, — говорили озерские нанайцы. — Ему теперь, наверно, уже шестьдесят лет будет, не меньше.

 

Сварилось мясо, и Онага стала угощать охотников. Кэкэчэ резала сырое мясо, раскладывала на широких листьях винограда и раздавала женщинам; те, у которых была большая семья, получали побольше, другие поменьше. Всех соседей оделила Кэкэчэ, никого не забыла. Таков обычай. Завтра придет удача другому охотнику, и он так же раздаст все мясо, тоже никого не забудет, не обделит. Люди в беде всегда должны помогать друг другу, на то они и люди. А беда, что и говорить, кружится много лет вокруг охотников, не хочет их оставить в покое. Летом прожить легче, всегда есть рыба, мясо изредка попадает на стол, но кто стал бы возражать, если бы женщины напекли лепешек, сварили кашу, ребятишек бы побаловали сахаром? Да где теперь достанешь муки, крупы, сахару?

 

Все эти мысли одолевали охотников, но вслух об этом они не высказывались. Мясо запили чаем, заваренным сушеными листьями винограда, и закурили.

 

— Как же будем жить? — спросил старый Пачи, отец Онаги, глядя на внуков, которые с усердием обгладывали кости.

 

Никто ему не ответил.

 

— Скажи, Токто, ты воевал за эту советскую власть, где она, эта власть? Где новая жизнь?

 

— Откуда мне знать? Я столько же знаю, сколько и ты, — огрызнулся Токто.

 

— Но ты ходил по Амуру, слушал умные речи.

 

Опять замолчали. Внуки Токто из-за чего-то поссорились, их тут же разняла бабушка Кэкэчэ, дала им еще по куску. Охотники молча разошлись по своим хомаранам.

 

— Где Пота? — спросил Токто у жены, когда все ушли.

 

— Он с женой и детьми уехал на Унупен. Сегодня-завтра должен вернуться, — ответила Кэкэчэ.

 

— А Гида с Гэнгиэ где?

 

— Он на Холгосо поехал, рыбу будет готовить.

 

Токто давно собирается поговорить с сыном Гидой, да все не может: то сын уедет на рыбалку или на охоту, то он сам, и редко им приходится видеться. А поговорить надо, очень даже надо. Плохо относится Гида ко второй жене — Онаге, живет только с Гэнгиэ, ездит на рыбалку только с ней. Нельзя так, нехорошо любить одну жену, а другую не любить. У Токто тоже было две жены, но он, сколько помнит, любил обеих, не обижал ни одну из них. Будь Гида поумнее, он бы мог рассудить, какая жена дороже. Гэнгиэ красивая, нежная, работящая, слов нет, но сколько лет они живут, а она все не приносит Токто ни внука, ни внучки. Видно, бесплодная. Онага, напротив, принесла двух внуков, да еще каких внуков! Если бы Гида больше обращал на нее внимания, может, она еще родила бы. Токто любит детей. Хоть и тяжело нынче живется, но он жилы свои растянет, а внуков не оставит голодными. Зачем Гида обижает Онагу? Токто в последнее время замечает, что Гэнгиэ меньше работает по хозяйству, стала вялой, нерасторопной. Все это оттого, что Гида ее балует. Нельзя так. Женщина всегда должна работать по дому, до старости оставаться быстрой на руки, резвой на ноги. Зачем женщина в доме, если сидит на нарах сложа руки?

 

«Вернется Гида, поговорю обязательно», — решил Токто.

 

Вечером приехали Пота с Идари и детьми. Названые братья не виделись с полмесяца, но, встретившись, не обнялись, как бывало в молодости, не стали бороться и хлопать друг друга по спине, они уселись возле юрты и закурили трубки.

 

Токто приглядывался к названому брату, его обеспокоило измученное лицо Поты, застывшая в нем тревога. За полмесяца Пота постарел, согнулся. Его всюду преследовала неудача, он не убил лося, рыбы попадалось мало, еле хватало на еду.

 

— За себя не стал бы беспокоиться, дети ведь, — бормотал Пота.

 

— Беспокоиться еще рано, есть еще у нас силы, прокормимся, — подбадривал Токто. — Нас трое мужчин...

 

— Такая большая вода...

 

— К осени она уйдет, кету поймаем, перезимуем.

 

Идари проходила мимо мужчин, остановилась.

 

— Я ему это же толкую, — сказала она и глубоко вздохнула. — Совсем ты состарился, отец Богдана, тяжелые мысли стали брать над тобой верх. В молодые годы ничего не боялся, меня умыкнул от родного отца, не боялся.

 

— Молодые были, детей не было...

 

— Да мы с тобой их прокормим, мы же еще молоды!

 

Токто взглянул на Идари, встретился с ее все еще озорными глазами и усмехнулся: в черных волосах Идари кое-где пробивалась седина.

 

— Ты не смейся, отец Гиды, мы еще все можем. Правда, отец Богдана, мы еще все можем? — засмеялась она.

 

Пота не выдержал, улыбнулся, лицо его посветлело.

 

«Любят все еще друг друга», — подумал Токто.

 

— Ты меня из гроба сумеешь поднять, — засмеялся Пота.

 

— Ничего, все хорошо будет, — ответила Идари, пропустив мимо ушей слова мужа, — не надо много думать. Дети уже большие, чего о них беспокоиться? Я уже выбираю жену Дэбену, мальчик шестнадцатое лето живет. Сам себя прокормит. Разве он зимой не убил кабана, не добыл соболя? Взрослые охотники теперь не видят в глаза соболя, а наш сын добыл!

 

Идари пошла к очагу, где хлопотали Онага с Кэкэчэ. Она шла упругой девичьей походкой, прямая еще, как осинка. Пота поглядел жене вслед и улыбнулся.

 

— Ей бы мужчиной родиться, — сказал Токто.

 

— Тогда мне надо было бы родиться женщиной, — засмеялся Пота.

 

— Правильно, вы родились друг для друга.

 

Токто засопел трубкой, замолчал. Внуки его, Пора и Лингэ, рядом стреляли из привезенного им лука и не могли попасть в мишень. С берега поднимался сын Поты Дэбену, стройный юноша, как вылитый, похожий на старшего брата, Богдана.

 

— Новости какие слышал? — спросил Токто.

 

— Приезжали в Джуен амурские, кое-что рассказывали, — ответил Пота. — Вода все прибывает, прибывает. Говорят еще, что какой-то торг организовывают то ли в Болони, то ли в Малмыже. Там можно будет купить все, что пожелаешь, только шкурки требуются.

 

— Торговцы придумали?

 

— Нет, новая власть будет торговать, цены будут низкие.

 

— Это интересно.

 

— Все говорят так, все хотят посмотреть на этот торг.

 

— И мы поедем. — А где у нас, шкурки?

 

— Что оставили на осенние закупки, то и повезем.

 

— Как тогда осенью? На что будем закупать на зиму продукты, дробь, порох?

 

— Новая власть поможет, так говорил наш командир Кунгас. Знаешь, Пота, честно скажу, не верю я этой власти. Ее ведь все нет. Может, увидим ее на этом торге?

 

Пота промолчал, он давно слышал это от названого брата, и ему не хотелось вновь вступать с ним в спор: все равно Токто не переубедишь. Как-то, рассердившись на него, Пота спросил: «Зачем тогда ты жизнью рисковал, ходил в партизаны?»

 

— Многие шли, и я пошел. Что я — хуже других, — ответил Токто.

 

— Но другие знали, понимали, зачем они идут.

 

— В упряжке не надо быть всем собакам миорамди — вожаками, одной хватает, она ведет за собой остальных.

 

С Токто бесполезно спорить, и Пота промолчал. Онага подала вареное мясо. Охотники, вытащив ножи, принялись за еду.

 

— О Богдане что слышал? — спросил Токто.

 

— Живет в Нярги у Пиапона.

 

— Жениться не собирается?

 

— Кто его знает. Когда вернулся из Николаевска, Пиапон хотел его женить. Не согласился. Я говорил, мать говорила, бесполезно.

 

Токто пожевал жилистое мясо, запил варевом, сказал:

 

— Теперь жениться труднее. Где возьмешь на тори?

 

— Да. Труднее.

 

— Может, он потому и не соглашается?

 

— Кто его знает.

 

После еды они выкурили по трубке и разошлись по своим хомаранам. А на следующий день ближе к полудню с сопки спустились испуганные мальчишки и сообщили, что со стороны Амура идет большая лодка без весел и густо дымит черным дымом. Встревоженные взрослые вскарабкались на сопку и увидели подходивший к Хурэчэну пароход. Никогда никто не помнит, чтобы пароход приходил на Харпи. Правда, в большую воду по озеру ходили военные корабли. Но на реку Харпи никогда не заходили пароходы. Что нужно этому пароходу? Может, это военный корабль? Может, опять война пришла на Амур, вернулись белые и ищут партизан?

 

Охотники посовещались тут же на вершине сопки и решили спрятать в лесу женщин и детей, хотя знали, что если это белые и захотят они разыскать женщин и детей, то переловят их, как зайцев, на затопленном острове. В стойбище остались несколько мужчин, среди них Токто, Пота, Пачи. Они уселись вокруг костра, варили уху, заваривали чай: кто бы ни приехал, враг или друг, его надо напоить чаем, угостить тем, что найдется в хомаране.

 

Тишина нависла над стойбищем, только птицы безумолчно пели в кустах, кузнечики стрекотали в траве да комары назойливо звенели над головой. Уха клокотала в котле, чай забулькал в чайнике и нетерпеливо затарахтел крышкой. Пота снял чайник с тагана, и в это время за мысом совсем рядом рявкнул гудок парохода. От неожиданности дрогнула рука Поты, чайник выпал и, брызгая коричневым кипятком, покатился к воде.

 

— Дырявые руки, — бормотал смущенный Пота, спускаясь за чайником. Он зачерпнул воды и вновь повесил чайник над костром.

 

Убежавший от Поты чайник не развеселил людей, не убавил тревоги — охотники неотрывно глядели на мыс, из-за которого должен был вот-вот появиться пароход.

 

Что ждет охотников? Унижение или смерть? О другом никто не думал. Хотя война не коснулась горной реки Харпи, здешние нанайцы много слышали о ней. Знали они о трагедии, которая произошла в Нярги и в Малмыже, слышали о спаленном дотла русском селе Синда, о гибели неповинных детей, женщин и стариков. Если война вернулась на Амур и этот пароход ее вестник, то чего же хорошего ждать от него? Живи харпинцы на материковой стороне, они могли бы убежать в тайгу. Но Хурэчэн — остров, отсюда никуда не убежишь.

 

Пароход еще несколько раз прогудел, и при каждом гудке охотники вздрагивали и съеживались. Наконец он обогнул мыс, совсем рядом зашлепал плицами. Это был старый колесный пароход, доживавший свой век. На палубе стояло несколько человек. Увидев между деревьями хомараны, они замахали руками, закричали что-то.

 

Токто встал, вгляделся в пришельцев и невольно глубоко, облегченно вздохнул: военных среди них не было.

 

— Это не война, другое что-то, — сказал он.

 

Охотники сразу зашевелились, выпрямились их согбенные спины. Одни стали подкладывать дрова в костер, другие, отбив пепел с холодных трубок, вновь закурили.

 

Пота выстругал палочку и тихонько начал переворачивать рыбу в котле; убедившись, что уха поспела, он снял котел с тагана.

 

Тем временем пароход подходил к берегу. На носу стоял матрос в тельняшке и отмеривал полосатым шестом глубину. Глубина была подходящая, и пароход, тяжело вздыхая, как диковинный зверь, подполз к деревьям, протянувшим над водой свои сучья. Люди на палубе переговаривались.

 

— Здешние гольды не то что амурские, — говорил лысый полный мужчина. — На Амуре нас выходили встречать всем стойбищем, показывали свое радушие, а здесь, чувствуете, другая атмосфера. Боятся, видать.

 

— В глубинке живут, редко с посторонними встречаются, — словно оправдывая озерских нанайцев, проговорил высокий, с густыми усами моложавый человек.

 

Пароход причалил к берегу, матросы закрепили его и сбросили трап. Пришлось им прорубать просеку в густом шиповнике.

 

— Мы гостей не по-нанайски встречаем, — сказал Пота. — Что гости подумают о нас? Пойдем, поможем кусты рубить.

 

Охотники, прихватив свои охотничьи топорики, последовали за Потой и Токто. Они поздоровались с матросами, с людьми на пароходе и начали вырубать широкую просеку, недоумевая, для чего приезжим такая широкая дорога. Когда просека была сделана, первым выкатился по трапу лысый толстячок. Он здоровался со всеми охотниками за руку, заглядывал в лица, улыбался. За ним вышел высокий, усатый, он тоже улыбался.

 

— Бачипу, бачипу, — здоровался он с охотниками.

 

— Ты что, по-нанайски говоришь? — спросил Токто.

 

— Маленько, маленько, — улыбался усатый.

 

Токто повел гостей к костру, усадил их на кабаньей шкуре. Пота налил им ухи. Гости с удовольствием начали хлебать ушицу.

 

— Откуда приехали? — полюбопытствовал Пота.

 

— Из Хабаровска, — ответил толстячок.

 

— Спроси, кто они такие, зачем на железной лодке приехали на Харпи, — попросил Пачи Поту.

 

— Нас советская власть послала к вам, — ответил усатый, не ожидая перевода Поты. — Мы в каждом стойбище раздаем муку, крупу. Вода большая на Амуре, рыбы нет, в тайге зверя нет, совсем худо стало туземцам, голодают. Вот советская власть и послала вам муки и крупы. У советской власти совсем мало муки, люди в городах и в селах тоже голодают, но вам еще тяжелее, поэтому послали вам все, что могли. Сейчас всем тяжело, но скоро станет легче, потому что война кончилась, мы победили, начали строить новую жизнь. Мирно, если без войны жить, мы многое сделаем, потому что мы будем все делать для себя, а не для богачей и торговцев.

 

Охотники слушали переводы Поты, и не понять было, что они думают о приезжих, о помощи. Наконец Токто прервал молчание, спросил: — Как понять эту помощь?

 

— Просто, — ответил усатый. — Вот ты убил лося, а соседи без мяса сидят, ты ведь с ними поделишься, верно?

 

«Откуда он узнал, что Токто лося убил?» — удивился Пачи.

 

— Отнесешь мясо, потому что соседи сидят голодные. Ты им помогаешь. Так ведь?

 

— Так, — кивнул головой Токто.

 

— Вот и советская власть делится с вами.

 

— А за это что власть потребует? Пушнину?

 

— Ничего не потребует, ни денег, ни пушнины. Когда ты несешь мясо соседу, ты не требуешь от него денег, не берешь шкурки.

 

— Так, выходит, советская власть нам дает даром муку?

 

— Даром.

 

Охотники молчали. Все они были безмерно удивлены этой даровой помощью. Сколько они помнят, власть никогда и никому ничего даром не давала, а советская власть вдруг в самое тяжелое время привезла сама, бе> их просьбы, муки и крупы. Может, и правда, что она народная и печется о простых людях?

 

— Когда я даю мясо соседям, я знаю, они убьют лося и тоже мне он него уделят, — сказал Токто. — А советская власть как думает? Чем ей мы отплатим?

 

— Ничем. Ты просто будешь хорошо охотиться и сдавать пушнину советской власти.

 

— В долг, выходит, все же...

 

— Нет, никакого долга. Это только торговцы вам давали в долг, обманывали. Советская власть эту муку и крупу отдает безвозмездно. Поняли? Безвозмездно. Ты лучше переведи это слово, — попросил усатый Поту.

 

Но как ни переводил Пота, охотники поняли, что советская власть дает муку в долг и за эту муку им придется расплатиться шкурками белок, лисий, выдры. Ведь ясно сказал усатый: «Будешь хорошо охотиться и сдавать пушнину советской власти». Детям и то понятно. Охотники не обижались, что усатый старается за всякими хорошими словами скрыть, что мука-то все же дается в долг. Охотники сами понимают, они не возьмут даром, они вернут долг при первой возможности. А что привезли вовремя муку, за это большое спасибо.

 

Усатый тем временем продолжал объяснять, что советская власть теперь всегда будет помогать туземцам, что торговцы больше не посмеют их обманывать. Пота старательно переводил, иногда добавлял свое, как ему казалось, весомое слово.

 

— Теперь вы сами видите, что советская власть — это наша власть, — говорил он.

 

Усатый, довольный поддержкой Поты, кивал головой.

 

— Ты кто? — спросил Пачи усатого.

 

— При Дальревкоме я состою, специально чтобы заниматься нашими туземными делами.

 

— Наш начальник, выходит, дянгиан, — закивали охотники.

 

— Мой товарищ тоже из Дальревкома.

 

— Сразу два дянгиана. Это хорошо, — сказал Пачи.

 

— При старой власти тоже были дянгианы, — пробормотал старый охотник со слезящимися глазами.

 

— Старая власть тебе не привозила муку, — перебил его Пота, — не давала даром. — Он обернулся к усатому и спросил: — Ваши на пароходе не хотят ухи?

 

Усатый приподнялся и закричал:

 

— Капитан! Эй, капитан, зови ребят на уху, сам тоже подходи.

 

Матросы не стали ждать повторного приглашения, пришли они вместе с капитаном и дружно налегли на уху. Пота на Амуре встречался с русскими чиновниками, они никогда не садились есть за один стол с простыми людьми. Покрикивали на них. А эти советские дянгианы, к удивлению Поты, шутили, смеялись вместе с матросами, ели из одного котла, и не чувствовалось между ними разницы. Капитан, прямой начальник матросов, сам подшучивал над чумазым кочегаром, а тот в свою очередь не упускал случая подпустить ему шпильку. Пота переводил их разговор вполголоса.

 

Матросы покончили с ухой, запили ее чаем и, поблагодарив охотников, пошли на пароход. Лысый толстячок с усатым вытащили кисеты, предложили махорку охотникам и сами закурили.

 

— Вы во все стойбища заезжаете? — спросил Токто.

 

— Во все.

 

— И в русские села?

 

— Нет, мы спешим, заезжаем только к туземцам. Мы спустимся до самого Николаевска, всем постараемся помочь.

 

Токто больше не стал спрашивать: усатый опять задал ему загадку. Почему, интересно, русские не помогают русским, а пришли на помощь нанай? Разве русским в селах хорошо живется? Они, может, и не голодают, как нанай, но, если им привезти муку, разве откажутся? «Все непонятно у этих русских, ничего не разберешь», — думал Токто, глядя на усатого, который достал из сумки блокнот и карандаш. Охотники тоже настороженно глядели на него.

 

— Как тебя зовут? — спросил усатый Токто.

 

— Токто Гаер.

 

— Семья есть?

 

— Зачем семья? — встрепенулся Токто. — Я беру, пиши долг на меня.

 

— Это не долг, понимаешь? Не долг. Я отпущу тебе муки и крупы смотря по тому, сколько людей у тебя в семье.

 

«Говори, говори, — подумал Токто, — все торговцы, и русские и китайские, все записывают в долговую книгу. Ты тоже записываешь меня — чего же обманывать?»

 

— Понимаешь, мне это надо для отчета. Когда вернусь в Хабаровск, я должен отчитаться за каждый фунт муки и крупы.

 

— Пиши меня одного, — упрямо повторил Токто.

 

— Брат, зачем упрямишься? — сказал Пота. — Они ничего плохого не собираются делать твоей семье. Пусть пишут всех, тебе-то от этого что?

 

Токто не ответил. Молчали и охотники.

 

— А где ваши жены и дети? — спросил лысый толстячок.

 

— Пиши меня, — вдруг обозлившись, сказал Пота. — Зовут меня Пота Киле, есть жена, двое детей.

 

— Где они?

 

Вместо ответа Пота приложил ладони ко рту рупором и закричал:

 

— Идари! Дэбену! Боня! Спуститесь сюда! Не бойтесь, идите сюда все! Муку нам будут выдавать! Идите скорее!

 

— Я вам говорил, они спрятали в лесу жен и детей, — прошептал усатый толстячку. — Боятся нас. Сколько потребуется времени, чтобы они привыкли к нам, к новой власти. Много потребуется наших сил, Тарас Данилович.

 

— Благословясь, мы уже принялись за дело, Борис Павлович, и эта мука — большая агитация за советскую власть, — ответил Тарас Данилович Коротков.

 

— Вы замечаете, они ведь не верят нам, — сказал Борис Павлович Воротин. — Они никак не хотят поверить, что муку мы даем им безвозмездно.

 

Борис Павлович задумчиво ворошил палкой остывавшие угли в костре. Он мог бы многое вспомнить из пережитого, потому что целый год ездил по тайге, жил среди тунгусов, выполняя поручения Туземного отдела Дальневосточной республики. Еще в ноябре 1922 года он держал в руке программу ДВР о действенной помощи туземцам. В этой программе говорилось, что первоначальная помощь туземцам должна быть оказана в снабжении их продовольствием, одеждой, боеприпасами. Борис Воротин на оленьих упряжках развозил муку, крупу, порох и свинец по таежным стойбищам. «Советский купеза», — прозвали его охотники и оленеводы. Помимо него в тайге шныряли десятки торговцев-частников, и Воротину приходилось не раз вступать с ними в борьбу, он защищал туземцев, как требовал того второй пункт программы.

 

В мае того же 1922 года вышел новый закон, по которому охотничьи и рыболовные угодья закреплялись за туземными охотниками и рыболовами. И опять Борис Воротин ринулся в тайгу на защиту туземцев от русских, китайских охотников и браконьеров. Много приключений пережил он, много раз на него поднимали руку браконьеры, торговцы, вступал он в перестрелку и с белогвардейцами.

 

— Идари! Иди сюда с детьми! — продолжал кричать Пота.

 

Эхо разносило его голос по лесу, спускалось по крутому боку сопки и исчезало в водном просторе, как обрезанное ножом.

 

— Сейчас придут, — сказал Пота, оборачиваясь к Воротину. — Пиши: я хозяин, жена есть, двое детей. Четыре рта.

 

Борис Павлович записал, он поверил на слово.

 

На сопке раздались голоса, зашуршали листья, и вскоре показался Дэбену, за ним Боня. Мальчик и девочка со страхом смотрели на русских.

 

— Сын и дочь, — сказал Пота.

 

— Хорошо, Пота, я записал тебя, — ответил Воротин. — Почему ты только свою семью позвал, почему других не позвал?

 

— Как я позову? Муж сам должен звать свою жену, отец сам должен звать своих детей.

 

— Зачем вы запрятали их в тайге?

 

— Как зачем? Вдруг война.

 

— Кончилась год назад война.

 

— Может вернуться. Мы думали, она опять началась.

 

— Может вернуться, ты прав. Охотники, друзья, — обратился Воротин к мужчинам, — позовите всех женщин и детей. А пока они идут, я буду записывать вас и сколько у кого в семье едоков. Пота, говори.

 

Пота назвал Пачи, на пальцах сосчитал членов его семьи.

 

— Отец Богдана, хотя ты говоришь по-русски, знаешь их обычаи, не забывай и наши нанайские, — тихо промолвил Пачи. — У нас всегда считалось за грех на пальцах считать детей. У меня их немного, мне нелегко с ними расставаться, если они после этого умрут.

 

Пота растерянно примолк.

 

— Я забыл, отец Онаги, заговорился, — пробормотал он заикаясь. — Не буду больше, пусть он сам считает.

 

Пота больше не считал, он называл главу дома и перечислял членов семьи по именам.

 

Женщины и дети вышли из лесу и бесшумно разбрелись по своим хомаранам. Только любопытные мальчишки обступили русских и с расширенными от удивления глазами наблюдали за карандашом Воротина, который оставлял след на чистой белой бумаге. Такое они видели впервые. Родители объясняли им, что русский записывает их имена в долговую книгу, что теперь они всю жизнь будут платить новой власти свой долг. Но мальчишек это нисколько не беспокоило, они следили за палочкой усатого. Не следы заворожили мальчишек, а то, что они петляли сразу же после слов Поты: скажет слово Пота, и тут же эти слова оставляют след на бумаге; назовет он имя охотника, а палочка уже торопливо бежит по белой бумаге, петляет, точно заяц перед лежкой. До чего это было удивительно! Слова Поты оставляли след на бумаге. Кто бы такое мог подумать! Утка летит по небу — не оставляет следа, слово, вылетевшее из рта, тоже не оставляет следа — так всегда все думали. А тут совершалось чудо!

 

— Всех записали, никого не забыли? — спросил Воротин.

 

— Всех. Другие в Джуене живут, — ответил Пота.

 

— Там мы уже были. Теперь берите мешочки под муку и крупу и идите на пароход.

 

Мешочки были у всех, у одних с зелеными и красными клеймами Америки, у других с японскими иероглифами — пудовые мешочки времен гражданской войны и интервенции.

 

Охотники столпились у сходней, никто не осмеливался первым подняться на пароход: кто-то пустил слух, что русские хотят заманить их на пароход и увезти. Поте пришлось и тут быть первым, он поднялся на пароход и исчез за дверями. Охотники замерли, тревожно клокотал никотин в их пустых холодных трубках. Женщины с малыми детьми застыли, как каменные изваяния, в стороне, между деревьями. Идари стояла среди них, прижав к себе дочь. Сколько прошло времени в тревожном ожидании — никто не заметил. Молчали люди, замерла тайга, пароход черной громадиной заснул на воде. Вдруг люди одновременно глубоко и облегченно вздохнули: из железного чрева парохода вышел живой улыбающийся Пота, он нес пудовый мешок муки на плечах и мешок с крупой под мышкой. Он спустился на землю, сказал:

 

— Идите, чего заставляете человека ждать.

 

Охотники переглянулись, посоветовались между собой и решили идти к усатому по одному: мало ли что могут сделать русские, может, Поту они отпустили в надежде, что за ним побегут все охотники, как кабаны, табуном, тогда они захлопнут железные двери и все окажутся в ловушке. Осторожность никогда не была излишней для охотников.

 

За Потой поднялся на пароход Токто и тоже возвратился с мукой и крупой.

 

— Верно, он выдает по бумаге, — сказал он, — смотрит, сколько у кого едоков, по имени всех считает.

 

— Теперь и дети и жены — все должники, — сказал кто-то.

 

— Кто их поймет, я ничего не понимаю, — пробормотал Токто.

 

Охотники один за другим поднимались на пароход и возвращались с продуктами. У сходней их встречали жены и дети с сияющими лицами. Вскоре возле каждого хомарана запылали костры, запахло лепешками, подгорелой кашей.

 

— Разучились кашу варить, — добродушно посмеивались охотники над женами.

 

Они собрались возле костра Токто и Поты, пригласили в круг Воротина, Короткова, капитана с матросами. Теперь русские были желанными дорогими гостями. Для них вынесли из хомаранов жесткие кабаньи шкуры, настелили на траве, а поверх положили мягкие шкуры лосей — сидите, дорогие гости, угощайтесь. Поставили перед ними миски с ухой, с кашей, пресные лепешки.

 

— Э, так не выйдет, чего вы нашей кашей нас угощаете? — возмущался Короткое. — Беречь надо продукты, а они, вот те на! Кашу нам сварили. Надо учиться бережливости, зачем зря транжирите!

 

Воротин улыбался, он подталкивал в бок Короткова, мол, уймись, попытайся понять сидящих перед тобой людей. Чем они тебя, самого дорогого гостя, могут угостить, если не твоей мукой и крупой? А ты «зачем зря транжирите!».

 

После еды матросы принесли мешочек сухарей, с десяток пачек махорки и все положили перед охотниками.

 

— Это все, чем мы можем вас отблагодарить за гостеприимство, — сказал Борис Павлович. — В следующий раз приедем — будем побогаче, в этом я уверен.

 

Охотники закивали — спасибо за добрые слова. Распечатали пачки махорки, и все закурили. Курили охотники, курили их жены, невестки и дети, курило все стойбище.

 

Матросы принесли гармошку-хромку, балалайку-трехструнку и, к несказанному удивлению взрослых, радости ребятишек, заиграли на них весело и задорно. Потом они запели, их поддержали капитан с Воротиным и Коротковым. Звуки музыкальных инструментов ладно сливались с голосами поющих и напомнили охотникам утренние голоса птиц, шелест листьев, звон ключей, когда все эти звуки сливаются в единую нерасторжимую песню земли. После веселой песни гости запели что-то трогательно грустное. Пота прислушивался к словам песни и кое-как понял, что поется о замерзающем в тайге ямщике. Он с грустью подумал, что ямщик, будь он охотником, не замерз бы в тайге, разве можно здоровому, сильному человеку замерзнуть в тайге, когда кругом деревья? Потом ухо его уловило незнакомое слово «степь». Ему стало грустно, но не от того, что умирает здоровый, сильный ямщик в какой-то незнакомой степи, а от того, что струны балалайки напомнили ему про Амур, про телеграфные столбы и натянутые между ними тугие железные нити. Пота вспомнил родной Амур, покойного отца, сына Богдана, который ушел от него и живет на Амуре у Пиапона.

 

— Эх, жаль, поплясать места нет, — сказал один из матросов.

 

— Времени мало, — возразил Воротин. — Давайте, братцы, закругляться будем. Вы там готовьтесь к отходу, — сказал он капитану и обратился к Поте: — Теперь последнее дело к вам. Пришла советская власть, а у вас никакой власти нет. Надо выбрать местную власть. Председатель Совета будет здесь главным представителем советской власти. Там, где есть многочисленный род, мы организуем родовой совет. Так нам говорили и в Дальревкоме. У вас здесь один род?

 

— Нет, здесь нас много, есть Киле, Бельды, Гаер, Ходжер, — ответил Пота. — Вот мой брат Токто, он один Гаер. Что, он один будет совет?

 

Борис Павлович много поездил по Амуру и хорошо знал, что роды распались, остались в неприкосновенности только законы рода. В нанайских стойбищах проживали люди разных родов, и об организации родовых советов у нанайцев не могло быть и речи. Об этом он говорил и в Дальревкоме. Но нашлись там «знатоки», они заявили, что Советы у гольдов надо организовать только по родовому и племенному принципу.

 

— Родовой Совет как организуешь? — продолжал Пота. — Мы здесь все вместе пока вода большая, как воды станет меньше, мы разъедемся по своим стойбищам. Как Совет получится?

 

— Пока здесь организуем Совет, — ответил Воротин после раздумья, — потом посмотрим. Позовите женщин.

 

— Зачем женщины? — удивились охотники.

 

— Советы будем организовывать, людей выбирать.

 

— Женщины не присутствуют, когда избирают старейшину.

 

— Мы избираем Совет, а не старейшину. По советским законам женщины тоже выбирают в Совет.

 

— Женщина не выбирает, она не охотник, она не кормилец семьи, — упрямились охотники.

 

Упорство охотников тоже не удивило Воротина, все это он встречал у тунгусов, у амурских гольдов, гиляков, ульчей.

 

— Если ты так настаиваешь, то можешь собрать женщин, — сказал Пачи. — Мы отойдем, ты выбирай с ними Совет.

 

— Женский Совет? — усмехнулся Воротин.

 

— Так выходит.

 

Нет, Воротин не собирался организовывать отдельно мужской и женский Советы, но и упрямство охотников он не знал, как сломить. Пришлось ему уступить упрямым озерским нанайцам, выбирать Совет без женщин. Охотники стали выдвигать в Совет самых уважаемых белоголовых старцев. Когда Воротин опять разъяснил, что Совет — это не совет старейшин, а советская власть, что в Совет можно избирать и молодых, они снова запротестовали и заявили, что пусть сначала молодые подрастут, наберутся ума-разума.

 

Председателем Совета охотники Хурэчэна избрали Токто.

 


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Русские слова «ярмарка», «базар» ничего не объясняли охотникам. Только после того, как знатоки русского языка растолковали их, заменив доступными для понятия словами «обмен» и «торговля», охотники стали собираться в Малмыж, где открывалась эта неизвестная ярмарка. Из меховых сумок они доставали последние шкурки выдры, лисиц, колонков и белок, припрятанные на черный день.

 

Охотникам объявили, что на ярмарке будут впервые торговать советские торговцы, которые назывались очень мудрено — кооператоры. Говорили, что эти кооператоры будут покупать шкурки по высокой цене, а за пушнину выдавать больше муки, крупы, сахару и боеприпасов, чем китайские и русские торговцы прежде.

 

Няргинские охотники не спешили: им до Малмыжа ехать, трубку выкуришь — и там будешь. Да и о ярмарке они мало думали — какое тут веселье, когда сидишь на узлах и каждое утро со страхом ждешь, что вода вот-вот подползет к дверям дома. Некоторые уже прямо с порога садятся в оморочку и выезжают на рыбалку. Оморочками и лодками окружено каждое жилье. Няргинцы теперь ходят в гости друг к другу по узкой полоске песка, пьяный по ней не пройдет, не замочив ног.

 

Калпе, как и в молодости, каждый день заглядывал в гости к Пиапону; придет, выкурит трубку, побалагурит и, позабыв о возрасте, начинает барахтаться с семилетним Иваном.

 

Но сегодня он сильно озабочен, сидит на табурете у дверей и пыхтит трубкой, извергая синий дым. Пиапон и его домашние знают, что беспокоит его, но тоже молчат.

 

— Сколько ей лет? — наконец спросил Пиапон.

 

— Мы подсчитывали с Дадой, что-то двенадцать или тринадцать, — ответил Калпе.

 

— Время как быстро бежит, — вздохнула жена Пиапона Дярикта. — Мару уже невеста, подумать только, сватают ее.

 

«Да,, время, время, — думал Калпе, — сыну Кирке уже восемнадцать, жену ему надо. Где теперь денег добудешь на тори? Один выход, надо за Мару требовать тори, чтобы потом на них купить жену Кирке».

 

— Поступай как лучше, — сказал Пиапон.

 

— Ты старший, ты должен посоветовать...

 

— В большом доме вас трое взрослых, да Кирка и Хорхой уже взрослые, ты с ними советовался?

 

— Что с ними советоваться? Не советовался и не буду.

 

Пиапон знал, что после смерти отца большой дом распался и три семьи в нем живут отдельно друг от друга, имеют свои амбары, отдельно едят, отдельно промышляют в тайге. Он сказал:

 

— Надо все же спросить Дяпу и Улуску, что они думают. Улуска отдал свою дочь Гудюкэн за тори, Дяпа дочь свою Дяйбу тоже отдал за тори, надо с ними посоветоваться.

 

— Но ты за Миру не брал тори?

 

— Не брал.

 

— А почему не брал? Почему не говоришь об этом?

 

— Когда отдавал Миру, тогда говорил: дочь моя не собака, я не продавал ее, она полюбила Пячику и сама вышла за него.

 

— У тебя всегда все просто, а мне надо Кирку женить. Где деньги достать?

 

— Бери за Мару тори, кто тебе запрещает.

 

Калпе с малых лет подражал любимому брату, он во всем хотел походить на него, ни в мыслях, ни в поступках не хотел отставать. До сегодняшнего дня все вроде получалось ладно, он ни в чем не расходился с братом, если не считать того, что не построил себе деревянного дома. Но как ему теперь быть? Он вынужден продать дочь, взять тори, хотя тоже не считает ее собакой и не хочет продавать за деньги. Если бы в тайге зверя было больше, Калпе не стал бы брать за дочь тори, он с сыном своими руками заработал бы денег.

 

«А что если отец будущей жены Кирки согласится отдать дочь без выкупа?» — вдруг подумал он и тут же одернул себя: на Амуре не было случая, чтобы родители отказались от тори, один Пиапон отказался.

 

— «Бери, бери», — раздраженно проворчал Калпе. — Думаешь одно, а говоришь другое. Чего кривишь душой?

 

Пиапон промолчал. За порогом раздались шаги, открылась дверь, и вошел Богдан.

 

— Вода сегодня не поднимается, — сообщил он.

 

— Хоть бы остановилась, так не хочется переезжать в летники, — сказала Дярикта. — На таежной стороне камни, хомараны не поставишь как тебе хочется. Комаров много.

 

Калпе вышел на крыльцо: он понял — продолжать разговор бессмысленно. Когда он спускался с крыльца, в дверном проеме появился Пиапон.

 

— Много у тебя шкурок? — спросил он.

 

— Откуда они?

 

— Вот что. Побереги муку и крупу, которую Воротин дал, ужмись, а шкурки продай за деньги новым торговцам на ярмарке.

 

— Ты советуешь не брать тори?

 

— Ты же сам так думаешь.

 

— Долго нам с Киркой придется копить деньги...

 

— Ничего, подождет. — Пиапон поглядел на свой водомер-палочку: — Правда, вода сегодня не прибыла. Можно ехать на ярмарку.

 

Утром все стойбище оживилось враз, охотники собрались на ярмарку, как на осеннюю путину. Вся узкая полоска песка занята людьми, они копошились возле своих лодок и оморочек. Многие уже столкнули лодки.

 

— Эй, отец Нипо! — кричал Калпе проезжавшему мимо Холгитону. — Побольше бы лодку тебе надо, эта не поднимет всю муку, которую ты обменяешь на шкурки.

 

— Ничего, — ответил усмехаясь Холгитон. — Часть муки я положу в твою лодку, тебе-то все равно нечего обратно везти.

 

Охотники покатились со смеху, смеялся и Калпе, он любил острую шутку.

 

Лодки одна за другой выезжали из Нярги, гребцы старались вовсю, вода кипела под их веслами.

 

Малмыж встретил их многоголосым шумом и криком. Здесь собрались охотники со всех ближайших стойбищ: никто не помнил, чтобы собиралось сразу столько людей. Хулусэнские встретились с родственниками из Хурэчэна, чолчинские обнимали няргинских, болонские — туссерских. Всюду обнимались, целовались охотники, всхлипывали их жены. Калпе пристал к берегу вместе с Пиапоном, и к ним уже спешили Токто, Пота, Гида с женами и детьми.

 

— Как хорошо, что новая власть придумала эту ярмарку! — кричал Токто, обнимая Пиапона. — Хорошая власть!

 

На Богдане повисли мать с сестренкой. Он обхватил их за талии и закружил.

 

— Хватит, хватит, сын! — кричала Идари. — Голова закружилась. Ой!

 

Долго обнимались и целовались няргинцы с озерскими, потом побрели к церквушке, возле которой торговцы раскинули свои лавки. Прошли они мимо лавки Саньки Салова: никто из них не знал, где теперь Салов. Богдан, когда был в Николаевске с партизанами Тряпицына, слышал только, что Санька Салов будто бы еще перед партизанской войной уехал с молодой женой в Японию. Но где бы ни пропадал молодой торговец, лавка его в Малмыже продолжала работать, приказчик откуда-то доставал продовольствие, товары и бойко торговал.

 

— Заходите, заходите, друзья! — приглашал приказчик. — У меня самые лучшие товары, самые лучшие-с! Честно говорю-с, без обмана. Американские товары. Прошу, друзья, прошу-с!

 

Но охотники проходили мимо, им не терпелось взглянуть поскорее на советских торговцев-кооператоров.

 

В небольшом, на скорую руку сколоченном из досок домике, рядом с частниками, торговал кооператор. Это был молодой рыжеватый парень с симпатичным лицом, густо усеянным веснушками. Голубые его глаза перебегали от одного охотника к другому, губы безостановочно шевелились. Он что-то говорил, но Калпе ничего не мог понять за гамом и шумом охотников. Он видел на прилавке добротные штуки материи, на полках муку, крупу, сахар, леденцы.

 

«Не хуже, чем у Саньки», — удовлетворенно отметил он про себя. Охотники тоже одобрительно отнеслись к советской лавке и с любопытством щупали материю.

 

— Ничего, такие же товары, как и у Саньки.

 

— Э-э, такой материи нет у Саньки.

 

— Зато у болонского китайца есть.

 

— Мука-то белая, нет ли у него другой, которая подешевле?

 

— Крупа, смотри-ка, трех сортов.

 

— Дробь, видишь, дробь крупная. Картечь...

 

Новый торговец принимал у чолчинского охотника Бимби Актанки связку дымчатых белок, желтых колонков и рыжую лису. Охотники примолкли, они заглядывали в глаза кооператору, пытаясь понять, что он думает о принимаемом товаре.

 

Кооператор, по всему было видно, знал хорошо свое дело, он быстро перебрал связку шкурок, заметил все изъяны, оценил мастерство обработки и объявил наконец цену. Охотники замерли от неожиданности — никогда ни китайские, ни русские торговцы не оценивали так высоко белку и колонка.

 

— Сколько, сколько он сказал? — спрашивали задние и, узнав цену, передавали другим, стоявшим за дверью.

 

— А как мука и крупа у него оценивается?

 

Мука и крупа стоили дешевле, чем у торговцев-частников. Теперь уже никто не мог молчать, охотники заговорили все враз.

 

— Что я говорил? А? Что я говорил? — размахивал рукой Бимби Актанка. — Наша власть, народная, мы за нее с белыми воевали. Она с нами по-честному торгует. Я это всем говорил, а мне не верили. Теперь верите? Я вам говорил, я знал...

 

Калпе вместе с Бимби Актанкой был в одном партизанском отряде Глотова, ходил на Де-Кастри. Бимби-всезнайка — так прозвали этого веселого, безобидного человека, единственная беда которого заключалась в его любви похвалиться. Хотя, выставляя себя, он никогда, при этом никого не обижал.

 

— Зовут этого советского торговца Максим Прокопенко, — тараторил Бимби-всезнайка. — Я это давно узнал, я первый узнал. Он не русский, он украинец...

 

Мало кто слушал Бимби, охотники совещались между собой, спорили. А Калпе подсчитывал, сколько получил бы он муки и крупы за свою пушнину, если брать продовольствием. Но как он ни бился, подсчитать ему так и не удалось.

 

— Хорошо, что китайские торговцы не приехали, — услышал он чей-то голос над ухом.

 

— Не приехали! Оставят они нас, жди, — сердито ответил другой. — Они на краю села свои палатки раскинули.

 

— Не пойдем к ним, нам выгоднее этому советскому продавать.

 

— А про долг свой забыл? Как с долгом быть?

 

Калпе пробрался к выходу, отошел в сторонку и сел на траву в тени. Солнце подходило к зениту и беспощадно палило землю. Калпе закурил и стал наблюдать за русскими и нанайскими женщинами, покупавшими в советской лавке материю. К ним подошел человек в полувоенной форме с наганом в потрепанной брезентовой кобуре. Калпе никогда не встречался с ним в Малмыже и потому все внимание обратил на него. Человек с наганом ходил по площади, подходил то к одной, то к другой группе охотников и малмыжцев, перебрасывался двумя-тремя словами и шел дальше; было заметно, что он скучает от безделья. Вскоре Калпе потерял интерес к нему и вновь принялся подсчитывать стоимость своих шкурок.

 

— Э, да это же Калпе! — раздался над ним знакомый голос.

 

Калпе поднял голову и увидел своего болонского приятеля Сапси Одзяла.

 

— Чего ты сидишь, Калпе? — заговорил Сапси. — Кругом такое веселье, столько людей, а ты в тени отсиживаешься. Смотри, сколько тут наших знакомых, сколько женщин. Ярмарка — это праздник, понял? А раз праздник, то надо праздновать...

 

От Сапси попахивало водкой, и этот знакомый запах тревожно-ласково щекотал нос Калпе. «Где он достал водку? — подумал Калпе. — Говорили, советская власть не разрешает спаивать охотников, на ярмарке не будет водки. А Сапси где-то раздобыл».

 

На площади опять появился человек с наганом. Заметив это, Сапси замолчал и сделал вид, что не замечает его.

 

— Кто он такой? — спросил Калпе.

 

— Это милиционер, — ответил Сапси, — все равно что жандарм, только советский. Пьяных не любит, ловит их. Где водку найдет, отбирает. Ты его бойся.

 

— А чего бояться? У меня нет водки.

 

— У меня есть, пойдем. Давно мы с тобой не виделись, потому надо выпить.

 

Калпе не против был немного выпить, давно он не пробовал водочки, даже вкус позабыл. Он зашагал вслед за приятелем в левый конец села. Сапси завел его в русский дом, в котором он остановился, и стал угощать китайской водкой.

 

«Где он достал?» — опять подумал Калпе, но тут же забыл об этом. После третьей чашечки он стал рассказывать Сапси о домашних делах.

 

— Дочь без тори выдам, как выдал ага-брат, буду копить деньги на жену Кирке, — хвастался Калпе. — Никто не выдает свою дочь без тори, только я да ага, больше никто. Понял? Вот в этом мешочке шкурки, — Калпе вытащил из-за пазухи чистый полотняный мешочек с пушниной и помахал перед носом приятеля. — Эти шкурки я продам советскому торговцу, а деньги спрячу в сундучок. Буду копить деньги, куплю сыну жену...

 

Сапси поднял пустую бутылку, повертел перед носом Калпе.

 

— А мне нечем тебя отблагодарить, — огорченно сказал он. — Так нельзя, какой же я нанай, если твою водку выпил и не поставлю свою? Ты скажи, где достать?

 

— Где ее достанешь? Советский торговец не продает, а милиционер не разрешает торговать водкой другим. Где теперь найдешь?

 

— Но ты нашел где-то.

 

— Я-то нашел, захочу — еще найду.

 

— Ну найди, чего ждешь? Я заплачу, шкурки есть, хватит на бутылку водки. Ну, веди меня.

 

— К китайцу У надо пойти.

 

— К китайцу или русскому, все равно. Веди.

 

Калпе и Сапси вышли во двор. Слабый ласковый ветерок подул с Амура. Калпе глубоко вдохнул прохладный воздух и остановился, что-то вспомнив.

 

— Обожди, ты сказал китаец У? — спросил он.

 

— Да, болонский, наш торговец.

 

Калпе стоял в нерешительности, он не хотел встречаться с болонским торговцем, которому был должен. Сапси взял его под руку и сказал:

 

— Знаю, ты думаешь о своем долге, но сегодня в праздник. У ни у кого не требует долга. Понял? Ты ему только за водку заплатишь. Пошли, не бойся китайца.

 

Калпе послушно пошел за приятелем. Болонский торговец поставил в конце села большую палатку, где жил с семьей, а товары свои выставил на траве.

 

— А, Калпе пришел, — воскликнул старый торговец, увидев Калпе. — Хорошо, что ты не забываешь меня, старика. Очень хорошо. Отец твой, старый Баосангаса, никогда не проходил мимо меня. Очень хороший был твой отец. Так чего ты хочешь у меня купить? Выбирай. Можешь сейчас платить за покупку, можешь в долг взять, сегодня все можешь, потому что праздник, ярмарка. О, у нас в Китае не такие ярмарки устраивают! Разве это ярмарка! Никакого веселья, огней разноцветных не пускают, из пушек не стреляют, украшений нет. Нет, это не ярмарка. Так чего ты будешь брать?

 

— Водку давай, — сказал Калпе. ; Старый торговец переглянулся с Сапси и, будто испугавшись чего-то, замахал руками.

 

— Ты что, Калпе, какая у меня водка? Откуда водка? Ты еще иди этому советскому жандарму скажи, что у меня водка. Ты бы хоть моих жен, детей, внуков пожалел. За водку теперь в тюрьму сажают. А-я-я, как ты так? О водке теперь и говорить-то страшно. ;

 

— Есть у тебя водка. Продай. Никому не скажу.

 

К палатке китайца подходили все новые и новые охотники, все они просили водку.

 

— Встретились здесь, долго не виделись, как без водки обойтись, — умоляли они китайца. — Продай, шкурками тебе заплатим.

 

— Вот вам новая власть, — отвечал У. — Вот какая она, даже выпить при встрече с родственниками не разрешает. Почему не разрешить людям выпить? Не пойму. Нехорошо поступает эта власть, очень нехорошо. Не могу я продавать водку, за это меня в тюрьму посадят...

 

Сапси взял Калпе под локоть и повел кустарниками в душную тайгу. Они далеко отошли от села, не стало слышно голосов охотников у палатки торговца. Внезапно перед Калпе открылась маленькая солнечная полянка. Здесь в плотном кругу сидели охотники со всех стойбищ.

 

— Калпе, садись сюда, рядом со мной садись, — позвал его Холгитон. — Я же тебе говорил, ничего домой не привезешь, а ты не верил. Я тоже ничего не привезу, все шкурки отдам за долг, потому что мне тут, в тайге, стыдно пить водку У и о долге помнить. Отдам я ему долг. Тайга — это совесть наша.

 

 

 

Баосангаса — к имени умершего у нанайцев по обычаю прибавляется суффикс «нгаса».

 

Калпе сел рядом с Холгитоном, ему подали чашечку подогретого на костре ханшина.

 

— Тебя Сапси привел? — спросил старик сосед. — Этот Сапси ходит по селу, от него водкой несет, он всех дразнит ее запахом. Многих он сюда привел.

 

— Почему-то он ведет сюда одних должников У, — засмеялся кто-то. — Эй, Сапси, ты нарочно выбираешь должников?

 

— Чего пристали к нему? Все охотники должники У, брось в толпу камень, в кого ни попадешь — все его должники.

 

— Русские запретили водкой торговать...

 

— А что в этом хорошего? Встретились люди, а выпить нечего.

 

Калпе подозвал вертевшегося тут же приказчика У и попросил бутылку водки. Цена водки была высокая, но Калпе не стал торговаться — стыдно торговаться, когда другие брали по такой же цене. Калпе взял чашечку и стал подносить водку охотникам, сперва старшим, потом тем, кто помоложе. Не забыл он и приятеля Сапси.

 

— Ты у китайца зазывалой стал? — тихо спросил он.

 

— Водкой платит он, — улыбнулся Сапси.

 

— Совсем хитрый стал, любой закон обойдет.

 

— По-другому теперь ему нельзя, хитро торговать надо. А водку ему привозят то ли из Сан-Сина, то ли из Хабаровска. Тайком, ночью привозят и прячут. Меня иногда зовут на помощь.

 

— Лаодин ты — слуга, вот кто!

 

— Ах, лаодин так лаодин, зато я водку пью.

 

— На, пей, — Калпе протянул приятелю чашечку.

 

— Сегодня ночью мы в Болонь переезжаем, — сообщил Сапси, отпив водки. — Старик не хочет рисковать. Он уже подговорил самых уважаемых охотников, они последуют за ним в Болонь и продолжат там праздник без милиционера и без советских торговцев.

 

— Советские больше платят, товары их дешевле.

 

— Этого старик и боится, потому он уводит охотников от них.

 

Калпе опьянел, он смотрел на поляну и не мог понять, то ли пришли новые люди, то ли в глазах его двоилось. Мелькали новые лица, озерские, хунгаринские, мэнгэнские. Поляна зашумела пьяными голосами.

 

— Ты, Калпе, не думай, будто я один зазываю охотников, — бормотал Сапси. — Китаец еще подобрал людей, наказал, чтоб мы по-всякому отводили охотников от советского торговца. Понял?

 

— Как по-всякому?

 

— Так. Угрожать можно, пугать можно. Можно обманывать, можно немного напоить и сюда тащить. Совсем хитрый стал старик У. Он так и сказал, у кого есть шкурки, всех зовите.

 

— А я вот пойду и дам этой паршивой собаке по морде! Я все шкурки продам этому, советскому, новому. Да, кооптару...

 

— Ко-о-опе-ра-а-тору. Понял? Ты медленно говори.

 

— Зачем мне медленно? Я быстро, по морде ему...

 

— Его двое сыновей защищают, понял? Другие заступятся, изобьют тебя.

 

— Тогда я пойду к своим, возьму бутылку и пойду.

 

— Не ходи, Калпе. Говорю тебе как другу, нельзя ходить. Этот советский, с наганом, он свирепый, так сказал мне китаец. Он пьяных будет бить, потом отберет шкурки и посадит в тюрьму. Вот так. Понял? В тюрьму посадит, потому что ты пьян. Вот какая эта советская власть. Я думаю, это плохая власть.

 

— Новая власть нам муку дала? Дала. Хорошую муку. Даром дала. Сама привезла. Я думаю, это хорошая власть.

 

— Муку — да. Это хорошо. Но почему не разрешает водкой торговать? Это плохо. Понял?

 

— Понял. Я все понял. Пойдем еще выпьем. Калпе плюхнулся возле Холгитона, выпил чашечку подогретого вонючего хамшина и заснул тут же. Проснулся он к вечеру. Вокруг шумели опьяневшие охотники, они что-то доказывали друг другу, путая русские и нанайские слова. Тут же находился и старый У. Калпе поднял тяжелую голову, встряхнулся, как делает собака, вылезая из воды, и тут заметил милиционера. Тот что-то говорил китайцу, но на него наседали охотники, кричали, и Калпе ничего не мог понять. Вспомнив слова Сапси, Калпе ощупал мешочек с пушниной под халатом, мешочек был на месте, и он облегченно вздохнул. Теперь надо было скорее бежать с этой поляны, пока не заметил милиционер. Он вскочил на ноги, сделал шаг в сторону кустов.

 

— Тише! — закричал в это время милиционер. Калпе замер на месте и боязливо оглянулся.

 

— Вы, торговец У, нарушили советские законы, — громко сказал милиционер. — Вы организовали продажу контрабандной водки, напоили охотников и обобрали их. За это вы понесете наказание. А сейчас я конфискую у вас всю контрабандную водку...

 

Перед милиционером на траве лежало десятка два бутылок водки. Трое малмыжских парней, добровольных помощников милиционера, забрали бутылки и понесли в село.

 

— Вы еще виноваты в том, что ярмарка не состоялась, — жестко сказал милиционер китайцу, сверля его злыми голубыми глазами. — Вы сорвали ярмарку.

 

Старый торговец молчал, он сделал свое дело: почти вся пушнина, привезенная охотниками на ярмарку, теперь находилась в его мешках. Он получил пушнину за счет старых долгов промысловиков да еще приобрел новых должников. Старый У был доволен. Он уже знал, что советский торговец набрал всего лишь несколько десятков белок не лучшего качества да с десяток колонков. Если бы не охотники, старый У теперь смеялся бы над своим новым соперником по торговле. Но этого сделать было нельзя, и старик ударил сухонькими кулачками по тощей груди, сморщился, и по его лицу потекли слезы.

 

— Грабители, хунхузы, — забормотал У тихо, чтобы не услышал удалявшийся милиционер, но слышали окружавшие охотники. — Ограбил старого торговца, среди бела дня ограбил. Кому я пожалуюсь на него? Нигде теперь я не найду защиты.

 

Старик опустился на измятую траву, прикрыл ладонями лицо. Охотники растерянно молчали — они сразу отрезвели.

 

— Вот какая новая власть, — всхлипывал торговец. — В старое время разве мог жандарм так ограбить меня? А теперь что? Разве советская власть поможет? Кому мне жаловаться?

 

— Куда он денет эту водку? — спросил кто-то.

 

— Сам выпьет, может, продаст русским за деньги, — зло ответил торговец.

 

— Нехорошо все это, совсем нехорошо, — сказал старый Холгитон. — Отобрал все. Как так можно?

 

Тут охотники опять загалдели. Они ругали милиционера, советскую власть, которая не защищает старых людей и позволяет человеку с наганом отбирать чужую водку. Долго шумели охотники.

 

— Нечего нам теперь тут делать, — сказал Холгитон, — собаке под хвост эту ярмарку. Уедем все по домам.

 

— Правильно. Разъедемся, потом посмотрим, с кем они будут ярмарку справлять.

 

— Вы хорошие люди, — сказал У, вытирая мокрое лицо. — Я всегда вас любил. Эй! Принесите припрятанное, я хочу выпить с друзьями.

 

Приказчик юркнул в кусты и вскоре принес четыре бутылки водки. Старый У сам разливал водку и сам подавал охотникам, как это делает радушный хозяин.

 

— Сколько лет мы вместе живем, сколько водки выпито за это время, — продолжал он. — Дети наши имеют своих детей, а мы состарились. Мы совсем не ссорились, может, если ссорились из-за мелочи, тут же мирились. Я правильно говорю?

 

Старые охотники утвердительно закивали головами, молодые закричали:

 

— Правильно! Верно говоришь.

 

— У меня еще найдется водка, она находится дома, в Болони, — продолжал старый торговец. — Я думаю так, надо перенести ярмарку в Болонь, подальше от этого человека с наганом. Пусть он здесь останется, а мы будем праздновать и веселиться в Болони.

 

— А он не приедет туда?

 

— Он напьется отобранной водки и будет спать. Хоть бы сдох!

 

— Правильно говоришь, У, чего дома сидеть, когда праздник! — закричал Холгитон. — Я поеду к тебе, я хочу еще праздновать. Надо сейчас же выезжать, будем в Болони ночевать. Эй, Калпе, поехали в Болонь!

 

Калпе с Холгитоном обнялись и, шатаясь, побрели через кусты. Их догнал Сапси и сообщил:

 

— Милиционер отобрал водку и у Американа.

 

— Американа? — удивился Калпе. — Почему я его не видел? Где он продавал?

 

— Пусть отбирает у Американа! — закричал Холгигон. — У него, у паршивой собаки, все можно отобрать. Не жалко его. Но зачем обидели старого китайца? Он старый, как я, он давно живет на Амуре и наш друг. Говорю тебе, он старый и давно...

 

На берегу Калпе встретился с женой и детьми. Далда, увидев пьяного мужа, испуганно съежилась. Кирка с Мару смотрели на отца с любопытством. Возле соседней лодки сидели в тесном кругу Пиапон, Токто, Пота, Гида, Дяпа, Богдан. Они тоже выпивали.

 

— Эй, Калпе, где ты пропадал целый день? — окликнул Токто.

 

— Пил, с друзьями пил, — ответил Калпе и свалился на острые камни возле Токто. — Холгитон пил, другие пили. Только этот милиционер отобрал у китайца водку и пошел с тремя русскими выпивать. Отобрал и все. Плохой совсем этот милиционер.

 

— Ты продал шкурки? — спросил Пиапон.

 

— Шкурки? Зачем? Не продавал. Я повезу их в Болонь, так мы все решили. Сказали все, уедем в Болонь, подальше от этого плохого милиционера. Поехали, а?

 

— Кто это сказал?

 

— Все сказали. Видишь, все собираются. Поехали, в Болони будем ночевать. Жена! В Болони будем ночевать. Все едут, мы тоже поедем.

 

Токто подал Калпе чашечку водки.

 

— Если все едут, чего нам тут сидеть? — сказал он. — Поехали, ближе к дому будем. Пиапон, ты проводишь нас в Болонь, там еще выпьем. У этого хитрого китайца всегда водка найдется.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Первая ярмарка, организованная советской властью, сорвалась. Охотники переехали в стойбище Болонь и здесь продолжили праздник на свой лад. Пьянствовали они еще два дня.

 

Богдан в эти дни находился возле отца и матери, чтобы не огорчать их, немного выпивал, хотя ему до тошноты был противен китайский ханшин.

 

— Женись, сын, внуков хочу нянчить, — в который раз повторяла Идари. — Чего ждешь? Невесту не подыщешь?

 

— Не тороплюсь я, подождем еще, — отвечал Богдан.

 

— Жди, пока не состаришься! — сердилась Идари.

 

Ее поддерживали все: отец, Токто, Гида. Богдан только посмеивался. Жениться он пока не собирался, дорогих шкурок соболей, лисиц, выдр у него не было, и теперь никто не говорил, что он самый богатый жених на Амуре. Но даже если бы шкурки на тори и были, Богдан не стал бы жениться. Часто он вспоминал про свои беседы с доктором Храпаем и с командиром Глотовым; они неустанно твердили, что с приходом советской власти жизнь нанайского народа изменится, а Богдан должен выучиться, стать грамотным человеком и помогать своему народу строить новую жизнь. Богдан хотел учиться и поэтому не торопился обзаводиться семьей. Он замечал стыдливые взгляды девушек, откровенно призывные молодух, но старался держаться подальше от них. В Болони Богдан вновь встретился с Гэнгиэ, второй женой Гиды, и опять красавица Гэнгиэ удивила его. Вечером, когда опьяневшие охотники уснули вповалку в доме ее отца Лэтэ Самара, она подошла к нему, взяла его руку и молча начала гладить. Руки ее были теплые, мягкие и чуть дрожали.

 

— Ты совсем изменился, — сказала она после долгого молчания.

 

— Состарился? — спросил Богдан.

 

— Нет. Ты стал совсем мужчина. Ты много пережил на войне.

 

— Не говори о войне. Зачем ты подошла ко мне?

 

Гэнгиэ посмотрела ему в глаза, лукаво улыбнулась.

 

— Боишься? А еще воевал. Подошла, потому что хотела подойти. Я не боюсь, как ты.

 

— Тебя муж избаловал.

 

— Может, избаловал, может, нет, но я не ооюсь его, он сам боится меня. Ты слышал, он из-за меня от партизан убежал, домой вернулся.

 

— Зачем ты напраслину говоришь?

 

— Все знают, все над ним подсмеиваются.

 

Гэнгиэ вдруг обняла Богдана, прижалась, но тут же отстранилась и ушла. Богдан растерялся, он почувствовал себя в чем-то виноватым перед своим другом Гидой, и в то же время нежная, красивая Гэнгиэ стала ему неожиданно близкой и желанной.

 

На следующее утро он проводил родителей и Токто с Гидой. Гэнгиэ на прощании не отводила от него глаз и сидела грустная, сжавшись в комок, словно птица в ненастье.

 

— Может, приедешь в гости? — спрашивала Идари. — На охоту съездили бы с отцом. Приедешь? Ты совсем стал забывать нас. Мы все скучаем по тебе.

 

— Он уже взрослый человек, — говорил Пота. — Если любит нас, приедет. Чего ты пристаешь к нему? Сам он все знает.

 

В тот же день Богдан вернулся с Пиапоном в Нярги и вечером уехал с ночевкой на рыбалку. Он выставил сети и поехал острогой бить сазанов. Ему не везло, только один сазан попался на острие остроги, другие успевали увильнуть и уплывали.

 

При свете костра Богдан поел талы, похлебал ухи и залез под накомарник. Когда лег, вспомнил Гэнгиэ. Вспомнил ее нежные руки, приятный голос, увидел перед собой ее печальное красивое лицо. «Ты много пережил», — говорила Гэнгиэ.

 

Да, Богдан много пережил, много видел вокруг смертей, но неужели только из-за сострадания Гэнгиэ обняла его? Просто из-за жалости? Тогда это жестоко, только из-за жалости ласкать и обнимать молодого человека. Да, он полюбил Гэнгиэ, он понял это, когда прощался с ней, когда увидел ее грустное прекрасное лицо. Но Гида может не беспокоиться. Богдан не станет отнимать жену у друга, не будет ее соблазнять.

 

«Ты много пережил», — вновь услышал Богдан голос Гэнгиэ и, чтобы отвлечься от мысли о ней, стал вспоминать друзей-партизан, бои с японцами.

 

Проходят годы, и из памяти Богдана исчезают многие подробности похода на Николаевск. Он начал забывать о встречах с людьми на пути в Мариинск, о тяжести расставания с Пиапоном и Токто в Мариинске, о первых столкновениях с белогвардейцами и японцами, но, по-видимому, до могилы не забудет взятия крепости Чныррах и смерть Кирбы Перменка. До сих пор стоит перед глазами восковое лицо Кирбы.

 

Кирбу хоронили по-партизански, из винтовок стреляли в ненастное небо. Потом наступали на Николаевск, окружили его со всех сторон и начали палить по нему из пушек.

 

Богдан не знал, кто сыграл главную роль — артиллеристы или лыжники-партизаны, которые каждую ночь тревожили японцев и белогвардейцев. Вскоре Богдан услышал о начавшихся переговорах, о том, что японцы, несмотря на возражения белогвардейцев, без боя сдают город. 28 февраля 1920 года партизаны вошли в город.

 

Богдан вместе с другими вылавливал офицеров, присутствовал при освобождении заключенных из тюрьмы. Здесь он узнал, что навсегда потерял и второго своего приятеля — парламентера Орлова, — белые его замучили. Товарищи — негидалец Кешка Сережкин и ороч Кондо Акунка разделяли его скорбь и не отходили от него, сочувствовали его горю.

 

— В тайге самый злой зверь лучше этих белых, — говорил Кондо по-своему. — Застрелили бы сразу, зачем было так мучить?

 

— Это не люди, потому их надо уничтожать, — сказал Кешка.

 

Через несколько дней Богдан проводил по домам своих боевых товарищей. Первыми отпустили из отряда негидальцев Кешку Сережкина и Николая Семенова.

 

— Война кончилась, дома дела ждут, — говорили они на прощание. — Ты, Богдан, если мы понадобимся, позови, мы обязательно придем. Позови обязательно.

 

Богдан тогда сам не знал, кончилась война или нет. Партизанские командиры говорили, что в Де-Кастри лыжники ничего не могут поделать с отрядом полковника Вица, засевшим в ожидании весны за толстыми стенами маяка. Да и японцы еще находились в Николаевске. В их руках были Хабаровск и Владивосток.

 

Доктор Храпай — самый близкий Богдану человек — растолковывал молодому охотнику происходившие события, много рассказывал о Ленине. Потом, когда говорили о большевиках, Богдан всегда представлял Ленина, вождя большевиков. Когда говорили о советской власти, перед ним опять возникал Ленин, портрет которого впервые удалось увидеть в Николаевске. Ленин и советская власть — так же неразрывно, как Ленин и большевики.

 

Партизаны лыжного отряда один за другим покидали Николаевск и уходили по домам. Десятого марта Кондо Акунка разбудил Богдана и сказал:

 

— Я ухожу, Богдан, по снегу легче добираться в Тумнин. Ты бы тоже лучше ушел, чего тебе тут делать?

 

— Лета дождусь, на пароходе уеду, — ответил Богдан.

 

— На пароходе, наверно, хорошо. Я бы хотел приехать на Амур, чтобы с Американом встретиться.

 

— Приезжай, поговорим.

 

— Только, Богдан, чувствую, что злости к нему меньше и меньше становится. Насмотрелся, как белые людей мучали и убивали, и злость на Американа стала уменьшаться. Ты понимаешь? Потому что есть люди хуже Американа. Я ненавижу этих людей.

 

— А Американа любить стал, так, что ли?

 

— Зачем так говоришь, Богдан? Американ все равно плохой человек.

 

Кондо обнял на прощание Богдана, они расцеловались. Из всего отряда лыжников Богдан остался один.

 

Обо всем этом вспомнил Богдан, лежа в накомарнике. Многое забывалось, но главное всегда будет в его сердце.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ярмарка пришлась по душе Пиапону, понравился ему и советский торговец. Но главное — веселье. За время войны народ забыл, что такое веселье, редко когда отмечались праздники, почти никто не справлял касан — отправление души покойника в потусторонний мир, потому что негде и не на что было купить продовольствие и водку. О праздниках люди не думали, у всех на уме было одно: как бы прокормиться, где бы добыть хоть немного крупы и муки.

 

А тут ярмарка! Пустые охотничьи мешки, пустые амбары, желудки, поджатые от частого недоедания. Но народ веселился! Веселился, потому что видел на прилавках муку и крупу, веселился, потому что за многие годы впервые встретились родственники с родственниками, проживающими в дальних стойбищах, друзья с друзьями. Советская власть организовала эту встречу на ярмарке!

 

Пиапон обнимал дочь Миру, зятя Пячику, друзей из Хулусэна, Диппы, Подали, Хунгари, Хурэчэна. Много друзей у Пиапона, а еще больше родственников, если начать распутывать клубок родственных связей, то, пожалуй, каждый нанай его родственник.

 

Когда охотники собрались в Болонь, Пиапон, не задумываясь, поехал со всеми вместе. Только на следующее утро, встретившись с милиционером, который приехал вслед за охотниками, Пиапон стал разбираться в происшедшем.

 

— Что будешь делать с торговцем? — спросил он милиционера.

 

— Сообщу куда надо, хватит ему, кровососу, народ грабить, — жестко ответил милиционер.

 

Торговцу У не удалось в Болони развернуть торговлю водкой, как ему хотелось, широко и вольно. Охотники остались недовольны им, но еще больше сердились на человека с наганом.

 

— Это советская власть? Она запрещает выпивать с родственниками при встрече?

 

— Может, покойников тоже без водки хоронить? Свадьбу без водки справлять?

 

— Эй, партизаны! Зачем такая власть? Зачем вы за нее воевали?

 

Охотники громко высказывали свое недовольство, а торговец У слушал эти выкрики и довольно потирал ладони. Милиционер не отходил от него, не разрешал он покидать лавку и приказчику.

 

— Охотника худо говори про советска власть, — потешался У. — Ухо есть, слушай надо.

 

Милиционер слушал, но и от торговца не отводил глаз.

 

— Советская власть — молодая власть, — отвечал он, сдерживая себя и не повышая голоса. — Народ здесь еще не разобрался в ней. Вот такой табак.

 

— Какая табака? — интересовался У. — Не понимай моя.

 

— Ничего, скоро поймешь.

 

Как ни сторожил милиционер, охотники доставали водку через сыновей и жен торговца. Вскоре они покинули лавку и разбрелись по фанзам продолжать попойку. А тут еще подоспели из Мэнгэна люди Америка на и тоже привезли водки.

 

— Моя сиди, а охотника все пьяна, — говорил У милиционеру и смеялся Одними глазами. — Как так, моя понимай нет. Смотри, смотри моя, все пьяна. А-я-я, совсем худо.

 

Милиционер тоже заметил повеселевших охотников, они уже не поносили советскую власть, да и зачем им было ее поносить, когда никто ничего толком не знал о ней. Ругали они ее под воздействием минутного настроения, оттого что хотелось опохмелиться, выпить, повеселиться с друзьями. Теперь же, пропустив по нескольку чашечек вонючего хамшина, охотники добродушно подтрунивали над милиционером, приглашали к себе в фанзы.

 

— Советская власть все же хорошая власть. Какая другая власть в самый голод привозила нам муку и крупу?

 

— Мука и крупа все равно не дармовая.

 

— Нет, дармовая. Не станет советская власть с первого же дня нас обманывать.

 

Милиционер не понимал нанайскую речь, но он сознавал, в какое смешное положение попал — старый торговец обвел его вокруг пальца, облапошил, как сказали бы друзья. Чувство стыда и беспомощности овладело им, потом охватила злость. Поглаживая кобуру, он мерил лавку торговца от одного угла до другого. Застрелить бы этого желтого старого волка, как стрелял когда-то белогвардейцев. Но теперь другое время, теперь он не красноармеец, а представитель молодой советской республики. Да и враг другой, с ним надо воевать другим оружием.

 

«Ну, гнида, погоди, все равно я тебя прижму», — думал он, покидая лавку: сидеть в ней не было смысла.

 

Милиционер разыскал Пиапона, сел рядом с ним за низкий столик в кругу его родственников. Ему подали водку, и он, поблагодарив, выпил.

 

— Советский жандарм выпил с нами, — сказал Токто.

 

— Он не жандарм, он милиционер, — ответил Пиапон и спросил гостя: — Обманул тебя старый лис?

 

— Обманул, — кивнув головой, ответил милиционер. — И дальше будет обманывать, потому что я один, а вы не хотите помочь.

 

— Сейчас тебе никто не поможет, — сознался Пиапон. — У людей праздник встречи, а праздник без водки — какой праздник? Сейчас не помогут. Ты маленько погоди...

 

— Пиапон, ты ему скажи, пусть он не отбирает у торговцев водку, — попросил Токто. — Он людей против советской власти этим настраивает. Неужели это он не понимает?

 

— А ты неужели не понимаешь, что торговец не хочет новой власти, новых торговцев-кооператоров? — спросил Пиапон.

 

— Маленько понимаю, не глупый.

 

— Советская власть отнимает власть У над охотниками-должниками.

 

— Должники все равно обязаны вернуть ему долги. Честные люди по-другому не могут.

 

Пиапон не ответил, потому что сам был согласен в этом с Токто. Но долги охотников накапливались годами, многие молодые охотники ныне расплачиваются за умерших отцов и даже дедов. Справедлив ли такой долг? Этого Пиапон не знал. Над этим еще следовало подумать, не сегодня, а позже, на свежую голову. :

 

— Все же этого У надо выгнать, — продолжал Токто, — он обманщик. Никогда не забуду, как он потребовал с меня долг умершего Чонгиакингаса.

 

«Запутанное дело, все перемешалось в голове», — подумал Пиапон и сказал милиционеру:

 

— Ты здесь уже ничего не сделаешь.

 

— Я понимаю, — ответил милиционер, — мне лучше уехать.

 

Милиционер уехал. Узнав об этом, старый У безбоязненно начал торговать водкой в лабазе. Подвыпившие охотники несли ему последние шкурки: одни расплачивались за долги и тут же вновь должали, другие брали водку и присовокупляли ее к старым долгам. Торговец только успевал записывать в долговую книгу.

 

— Калпе, ты умный, честный, как отец, — улыбался У, зачеркивая имя Калпе. — Отец твой, Баосангаса, был хороший человек. Ты в него пошел. Ты больше не должен мне, я снял твой долг. Все.

 

Калпе еле стоял на ногах, если бы не прилавок, он свалился бы на пол.

 

— Я честный, я долг отдал! Понял? Честный! — кричал он. — А ты все равно собака, паршивая, все равно... Теперь мой сын без жены останется... Кто виноват? Собака, ты виноват...

 

— Ты долг вернул! — закричал приказчик.

 

— Вернул... А все вы собаки... Жену моего сына съели.

 

Далда с Киркой подхватили Калпе под руки и увели из лавки. Потом Далда пожаловалась Пиапону и расплакалась.

 

— Глупец, — от злости плюнул Пиапон. — Умирал торговец без его мехов! Ну и голова. Что теперь сделаешь? Назад шкурки не отберешь...

 

Померк с этого момента праздник для Пиапона. Если даже его брат, которого он считал умным, за водку спустил всю пушнину, то другие охотники, должно быть, совсем головы потеряли. Какой же это праздник? Сегодня веселись, а завтра плачь? Отрезвятся завтра охотники и опять будут мучаться, думать, как прокормить семью, как достать на зиму охотничьих припасов.

 

«Новая власть, а тяготы те же, — думал Пиапон. — И торговец-обманщик тут же. Сколько так будем жить?»

 

Пиапон засобирался домой, чтобы не видеть, как старый У обирает охотников. Уехать надо, не обижая родственников и друзей. Но как это сделать? Можно было, конечно, сослаться на дела, если бы они были. Но Пиапон не знал даже, чем должен заниматься председатель Совета. Спрашивал он об этом однажды болонского председателя, но тот и сам представления не имел.

 

Помог ему Токто, он разругался с торговцем и уезжал в Джуен. За ним и Пота с Идари. Пиапон попрощался с ними, потом с дочерью Мирой и с зятем Пячикой и с легким сердцем покинул Болонь. По пути заехал в Малмыж, зашел к Митрофану Колычеву.

 

— Один возвратился, — сказал Митрофан по-нанайски, поздоровавшись с другом. — Зачем в Болонь убежали?

 

— Плохо получилось, Митропан, очень плохо. Я только там сообразил все.

 

— Хоть поздно, и то хорошо. А кооператоры тут забеспокоились, не понимают, почему уехали. Дружно уехали, — улыбнулся Митрофан. — Только плохо, что командовал У. Если бы ты командовал, совсем по-другому вышло бы, верно?

 

— Нет, Митропан, люди все выпившие, думы у всех одинаковые, праздновать хотят — тут ничего нельзя было поделать.

 

Митрофан все это понял сразу и как мог растолковывал кооператорам, милиционеру, но те были молоды, горячи, они хотели с ходу установить законы советской власти и завоевать уважение охотников. Возвращение облапошенного милиционера, его признания несколько остудили одних, других, наоборот, распалили, и они готовы были принять чрезвычайные меры.

 

— Ничего, Митропан, это только начало, — продолжал Пиапон. — Наши люди дружно встали, когда была война за советскую власть, теперь они еще дружнее пойдут за ней.

 

— Первый блин — комом, — сказал Митрофан по-русски.

 

Пиапон не понял поговорки, но не стал переспрашивать. Хозяйка собрала на стол и пригласила его кушать. За столом друзья заговорили о своих житейских заботах, о большой воде, о будущей кетовой путине и зимней охоте.

 

Митрофан все последние годы охотился в тайге вместе с Пиапоном и его родственниками, но нынче зимой решил «гонять почту». Пиапону хотелось пойти на лесозаготовки, у него не было уверенности, что прокормит семью охотой, но на озере Шарго не заготовляли лес со времени войны, и неизвестно было — станут ли возобновлять работы. Зима предстояла трудная, поэтому друзья много говорили о ней. Потом Митрофан начал вспоминать, как он, похоронив отца, отправился по заданию партизанского штаба в верховья Тунгуски.

 

Случилось это зимой 1921 года. Митрофану Колычеву дали задание обследовать, возможно ли провести обозы и партизанские отряды с Тунгуски на озеро Болонь. Партизаны хотели по этому пути перебросить на Амур необходимые боеприпасы и военные силы для освобождения Николаевска.

 

Митрофан никогда не ходил на Тунгуску и проводников мог набрать только среди озерских нанайцев на Харпи. На одиннадцать охотников нашлось всего три винчестера с десятью патронами, три нарты и девять собак. Пошел с Митрофаном и сын Токто, Гида. Гида долго отнекивался, находил разные причины и, наверно, отказался бы идти, если бы его жена не пристыдила.

 

— Я думала — ты настоящий охотник, — сказала Гэнгиэ. — Все охотники воевать ходили, новую власть ходили защищать. Знала бы я дорогу, сама пошла.

 

Гида вспыхнул и стал собираться. Всю дорогу он грустил, редко разговаривал.

 

— Жена у тебя с характером, — сказал ему как-то Митрофан.

 

— Она самая хорошая женщина, — грустно ответил Гида.

 

— Ты ее слушаешься?

 

Гида промолчал. Митрофан усмехнулся.

 

— Выходит, она верх взяла.

 

— Что ты понимаешь?! — вдруг рассердился Гида. — Ее все слушаются: и отец и мать, все слушаются. Все любят.

 

Больше Митрофан не затевал разговора о Гэнгиэ.

 

Маленький отряд поднимался по Симину. Снегу было мало, и собаки без труда тащили легкие нарты. По обеим берегам тянулись густые тальники, на них сидели тетерева.

 

— Эх! Ружье бы! Суп получился бы вкусный! — ахали охотники, с завистью глядя на черных птиц. Но ружей охотники не взяли: зачем они, когда нет ни пороха, ни дроби? Только лишняя тяжесть. Вскоре отряд вышел на реку Кур и по ней начал спускаться к Тунгуске. Встретили знакомых охотников-тунгусов.

 

— Война идет, большая война, — сказали охотники. — На Тунгуске много народу, стреляют. Страшно там, убить могут.

 

— А где красные? — спросил Митрофан.

 

— Никто не знает. Сегодня красные здесь, завтра там, потом белые придут, уйдут. Ничего не поймешь.

 

— Сегодня где красные?

 

— Они в тайге, мы в тайге, чего узнаешь? Позавчера они на Кукане сидели, поджидали белых. Белые пришли, красные их всех постреляли, винтовки, патроны, всякую еду забрали и в тайгу ушли.

 

— Куда ушли?

 

— Ты совсем ничего не понимаешь, русский. В тайге охотишься, а не понимаешь. В тайгу ушли.

 

Митрофан для маскировки был одет в охотничий таежный наряд, и тунгусы приняли его отряд за охотничью артель, но им не нравилось чрезмерное любопытство русского. :

 

— Много разговариваешь, — сказали они на прощание.

 

Добравшись до Тунгуски, отряд Митрофана стал лагерем. Охотники натянули палатку, построили два еловых шалаша, на ночь выставили караульного.

 

— Митрофан, люди идут, много людей, — сообщил в полночь караульный.

 

Колычев вышел из палатки, долго прислушивался.

 

— Тайгой идут, без лыж, — шептал караульный.

 

— Что будем делать? — спросил Митрофан, так и не услышав приближения людей. — Кто они, свои или враги?

 

— Как что делать? Убегать надо, три винчестера, что сделаешь? Патронов нет.

 

Чутко спавшие охотники сразу поднялись, взяли свои котомки и отошли на сотню метров от лагеря. Только теперь Митрофан услышал скрип снега под множеством ног, сопение усталых людей и бульканье жидкости в жестяных сосудах.

 

— Водку таскают, — подсказал ему Гида.

 

Он несколько раз бывал в этих местах с отцом и встречал спиртоносов-контрабандистов; среди них иногда встречались удэгейцы, тунгусы и нанайцы. Все они, как правило, были хорошо вооружены и могли постоять за себя. Спиртоносы прошли совсем рядом. Митрофан не видел их, но охотники по скрипу снега под ногами насчитали двадцать человек.

 

Охотники вернулись в палатки и шалаши, но только стали засыпать, как их вновь поднял караульный. Это опять шли контрабандисты.

 

— Здесь их тропа, — сказал Гида.

 

Утром пятый отряд контрабандистов, наткнувшись на лагерь, остановился на отдых. У спиртоносов имелись легкие японские винтовки «арисаки», пистолеты, ножи и кинжалы на ремнях.

 

— Кто такой? — спросил Митрофана вожак контрабандистов.

 

— Сам видишь, охотники, — ответил Митрофан.

 

— Ладно, я так просто допытываю. Бедно вы живете, даже чаем не угостите.

 

— Кто нынче богато живет?

 

— Да, верно. Бедно все живем.

 

Вожак контрабандистов разговорился, и Митрофан стал расспрашивать его, где достают спирт, много ли на этом зарабатывают, можно ли у китайцев купить продовольствия, потом, как бы мимоходом, узнал и о расположении белогвардейцев.

 

— А красные, видно, в тайге прячутся, — сказал он.

 

— Они в тайге, но другие красные, слышал я, всю Сибирь ослобонили, сюда вот-вот подойдут.

 

— Какие другие?

 

— Красная армия. Говорят, везде она белых бьет.

 

Контрабандисты угощали охотников спиртом, делились продуктами. Митрофан пил со всеми вместе, опьянел и уснул. Проснулся он вечером. В лагере появился новый человек: он допытывался, где находятся партизаны. Митрофан прислушался, и что-то заставило его насторожиться.

 

Вожак спиртоносов дружески попрощался с Митрофаном и оставил ему почти литр спирта.

 

— Зачем тебе партизаны? — спросил Митрофан пришельца, когда ушли спиртоносы.

 

— А тебе какое дело? — насупился гость.

 

— Коли нет дела, не спрашивай. На, выпей.

 

Тот выпил, разговорился. Митрофан слушал, и все больше возрастало в нем недоверие. Настораживала гладкая речь гостя, так не говорят неграмотный крестьяне.

 

— Ты, брат, темнишь, — сказал ему Митрофан. — Ты, наверно, с какой-то нехорошей задумкой ищешь партизан. Говорят, тут рядом беляки, не от них ли ты случаем?

 

— Тебе-то что, охотник, и незачем тебе лезть не в свое дело.

 

Митрофан неожиданно навалился на гостя, закрутил руки назад и, пошарив в его карманах, вытащил браунинг.

 

— Вот ты какой! Шпиен? Сознавайся, паскуда!

 

— Ты кто, чтобы допрашивать меня?

 

— Партизан.

 

Гость прикусил язык, замолчал. Ему связали руки. Ночью Митрофан сам стоял на карауле. Утром охотники снялись с лагеря, пошли искать партизан. Встретили их совсем неожиданно, недалеко от своего лагеря, передали белогвардейского лазутчика.

 

— Зря ты, друг, эту экспедицию затеял, — сказал командир партизан, узнав про задание Митрофана. — Зря. Не ближний это свет таким путем силы в Николаевск перебрасывать. Да и людей лишних нет тут. Повсюду идут бои, на железнодорожных станциях, в селах, в тайге. Ты слышал про Шевчука? Наш командир, он знает уже про вашу экспедицию, и его мнение я вам передаю...

 

Митрофану ничего не оставалось делать, он возвратился на Амур, оставив Гиду проводником у партизан.

 

— Ох и упрямился парень, — засмеялся Митрофан. — Слезы на глазах, не хочет оставаться — хоть бей. А нам больше некого в проводники оставить, он моложе всех.

 

— Ты знаешь, Гида ведь тогда сбежал от партизан, — сказал Пиапон.

 

— Знаю, нехорошо поступил парень.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

Первым на правый высокий берег переселился из полузатопленного Нярги Полокто с сыновьями Ойтой и Гарой. Перебрался потому, что трем его лошадям не стало на острове корма.

 

Полокто за прошедшие годы пополнел, стал степенный, важный. Было отчего ему заважничать — дети превратились в мужчин, появились у него внуки и внучки. А самое главное — Полокто наконец-то разбогател. Никто в стойбище Нярги не имел столько лошадей, сколько у него. Ни у кого не было пилы, которой можно распилить бревна на доски. Ни у кого не было столько денег, сколько у него. Правда, говорят, что многие монеты цены не имеют, но Полокто не верил никому. Разве могут деньги потерять цену, как человек к старости теряет силы? Придет время, монеты вновь приобретут цену. Они только временно ее потеряли, пока власть переходила от белых к красным, от красных к японцам, потом опять к красным. Полокто, честно говоря, мало заботило, кто приходил к власти. Это ему что приход зимы и возвращение лета. Пока власть переходила из рук в руки, пока Пиапон и другие умники ходили воевать, Полокто приобрел трех лошадей и кучу денег.

 

Дом его теперь Походил на большой отцовский дом, в нем полно мужчин, женщин и детей. Все хорошо у Полокто, но была у него думка привести в дом третью жену. Первая жена Майда уже стара, пусть занимается по хозяйству, нянчит внуков и внучек. Вторая, Гэйе, признаться, еще ничего, но больно уж сварлива, приходится к ней все время подлаживаться. Была Гэйе когда-то не женщина, сгусток страсти! Вспоминает об этом Полокто и думает о молодой, такой же страстной жене. Как же ему, разбогатевшему человеку, не заиметь третью жену?! Смеяться будут охотники, скажут, скряга Полокто, деньги в гроб возьмет. Вон Американ каждый год меняет жен, одну выгонит, другую приведет, одна жена живет в Мэнгэне, другая у ульчей, третья, может, где-нибудь в городе. Американ богат, он покупает где-то водку лодками — что ему иметь пять-шесть жен! Раз плюнуть. Полокто нельзя отставать от Американа, ему надо купить молодую жену.

 

Когда никого нет в хомаране, Полокто вытаскивает тяжелый мешок и перебирает нанизанные на суровую нитку, как кренделя, связки древних дырчатых монет и современные, искрящиеся серебром кругляшки с жирным китайцем, николаевские и александровские рубли, старые демидовские сибирки и множество других монет, имевших хождение во времена интервенции. Полокто не разбирался в них, не знал их достоинства, но любовался гордыми профилями царей, королей и королев. Богатство свое оценивал он только на вес.

 

Лошади достались Полокто, можно сказать, тоже даром. Каждое лето он косил с двумя сыновьями сено для зажиточных малмыжцев, и те вознаграждали его лошадкой, надо думать, не самой лучшей. Теперь у Полокто три лошади; одна кобылица жеребая, и он к осени ждет приплода. Нынче плохо с заготовкой сена, луга все затоплены, и Полокто обкосил лесные поляны. Трудная работа. В тайге духота, солнце палит, а ветерка нет. Сена требуется много, и Полокто решил позвать на помощь родственников.

 

— Нынче зимой, слышал я, лес опять начнут готовить, — говорил он братьям, — будет заработок. Вот лошади когда понадобятся. На собаках столько не вывезешь леса, сколько на лошадях...

 

О заготовке леса Полокто нигде не слышал, ему эта выдумка потребовалась, чтобы легче было уговорить родственников. Зверя в тайге маловато, не всякий охотник промыслом прокормит теперь семью, а на заготовке леса — верный заработок. Все это хорошо знал Полокто и сам обрадовался выдумке, потому что ему редко удавалось заманить в хитрые сети людей, чаще его самого оставляли с носом. Но на этот раз все обошлось, все, кого попросил Полокто, вышли на работу, вдоволь заготовили сена, хватит и лошадям, и даже останутся излишки, которые можно будет зимой продать многолошадным малмыжцам за деньги или обменять на лошадей.

 

С этим сенокошением получилось так, что даже Полокто не ожидал. Когда он позвал родственников, откликнулось все стойбище.

 

— Чем будете косить? — спросил Полокто. — Кос нет у меня на всех.

 

— Не охотник ты, — смеялись в ответ няргинцы, доставая широкие и острые, как ножи, багдо.

 

— Хорошо ты придумал, — похвалил брата Пиапон, — лишнее сено пригодится. Может, еще кто купит лошадь.

 

— Ты тоже идешь косить? — удивился Полокто.

 

— Люди идут, и я иду.

 

Ссориться с братом Полокто не хотелось, как-никак Пиапон теперь председатель Совета. Еще непонятно, что означает этот Совет, но Пиапона все слушаются, всегда становятся на его сторону, он умеет сплотить людей.

 

Все незатопленные луговины были выкошены в несколько дней, и среди густой тайги выросли стога пахучего сена. Кроме заготовки сена, Полокто ничего больше не мог выдумать, а люди приохотились работать сообща. Тогда старший сын посоветовал пилить доски. В стойбище имелось шесть рубленых домов, и все охотники успели убедиться в преимуществах дома перед глиняной фанзой. Многие мечтали выстроить себе дом и готовили лес на Черном мысу. Но откуда они могли добыть доски на потолок, пол? Только у Полокто. Лишь у него есть продольная пила, лишь его сыновья умеют пилить доски. Правда, Гара не хотел заниматься этим не охотничьим делом, он, видно, пошел в деда и не признавал ничего, кроме рыбной ловли и охоты. Но какой сейчас лов, когда столько воды? Полокто не стоило большого труда уговорить Гару. На следующий день на берегу стояли козлы, рядом валили лес и подкатывали к ним. Заторкала пила, и на зеленую траву легли первые пахучие доски, а под козлами вырастала горка янтарных опилок.

 

Пилка досок обратилась в первые дни в забаву для стойбища. Взрослые один за другим менялись у пилы, дети кувыркались в опилках, обсыпали друг друга. Тут же рядом толпились жены, невестки и потешались над неумельцами-мужьями; самые храбрые из них становились за нижнего пильщика, но наверх не поднимались, нельзя, внизу стоят мужчины-охотники. Хохотали до слез.

 

— Доски как, на продажу? — спросил у Полокто Улуска.

 

— Не твое дело!

 

— Как не мое? Я тебе лес валю.

 

— Ладно, молчи. Там видно будет.

 

Улуска замолчал: что ему делать? Полокто хозяин пилы, захочет — продаст доски, захочет — даром отдаст. Тут ничего не поделаешь. Но водку он обязан поставить за то, что Улуска валит лес и подкатывает к козлам.

 

Лето — время заготовки юколы, рыбьего жира. Какая бы ни стояла вода, надо каждый день ловить рыбу. Неводами рыбы не половишь — нет суши, где можно было сделать притонение, — все затоплено. Ставных сетей имелось мало, да и старые они все — самый крупный карась без труда насквозь проходит через прелую дель. Оставалась только верная острога.

 

Полокто в солнечные дни выезжал на озеро Чойта, бил острогой максунов. Выезжали и Ойта с Гарой. Женщины готовили впрок черемшу, полынь, желтые тальниковые грибы, большие мохнатые дубовые и маленькие черные «ушки». Много дел у женщин, с утра и до вечера они на ногах. Вторая жена Полокто Гэйе научилась у корейцев огородничеству и теперь выращивала на грядах табак, фасоль и какие-то синие цветочки, из которых изготовляла краску для узоров на халатах.

 

Полокто сперва с недоверием отнесся к затеям жены, но, выкурив высушенный ею лист табака, изменил свое мнение: табак Гэйе ничем не отличался от китайского, который надо было покупать. Хотел было он заняться выращиванием табака на продажу, но тут же отмахнулся от этой затеи. Под табак земля нужна, а корчевать тайгу — это не на оморочке ездить. Чтобы копать землю, крепкую спину надо иметь. А какой нанай может похвалиться крепкой спиной? Наверно, только признанный силач Хэлэ да, пожалуй, Ойта.

 

Фасоль у Гэйе ползла по воткнутым в землю шестам, образовав зеленую стену. Зеленая фасоль в супе была ароматна и вкусна. Она всем нравилась. Не одна Гэйе имела огородик. У Супчуки, жены Холгитона, на грядах зрели огурцы, росли морковь, репа. Опыта у нее было намного больше, чем у других, потому что огородничеству ее научил Годо, работник Холгитона. Но и Супчуки не выращивала овощей столько, чтобы можно было оставить их на зиму. Вот почему на овощи ни одна семья охотника не обращала серьезного внимания, и только потому, что не под силу было корчевать тайгу.

 

Полокто выезжал с сыновьями в заливы, устраивал гон, но рыба не выходила из затопленных трав, уловы были небогатые. Однажды он заехал в дальний конец залива и там вдруг наткнулся на погибавшего лося. Он сперва не понял, почему лось бьется и не может выбраться на берег узкого ключа. Когда лось затих, Полокто подъехал и узнал причину гибели зверя: правая передняя нога таежного красавца была зажата между двумя затонувшими стволами деревьев.

 

— Эх ты, — сказал Полокто, похлопывая по теплой еще спине лося. — Думаешь, я поверю, что ты так глупо погиб? Нет, нас, охотников, не обманут духи, которые заставили тебя пожертвовать собой. Ты ведь бэ — наживка, это даже ребенку ясно. Привезу твое мясо, накормлю людей, и пойдет по Амуру страшная болезнь. Погубить хотят злые духи нанай, Нет, тебя я не трону.

 

Полокто ополоснул руку, вытер начисто. Вернувшись домой, рассказал всем о своей находке.

 

— Правильно ты поступил, отец Ойты, — сказал Холгитон. — Ты прав, это бэ. Никто еще не забыл, как много лет назад на реке Харпи погибло стойбище Полокан. Тогда спаслись только Пота с женой да его названый брат Токто с одной женой. Ты, отец Ойты, хорошо сделал, что не взял лося. Слушайте, молодые охотники, не ездите на этот ключ, не притрагивайтесь к таким подношениям злых духов...

 

Холгитон говорил легко и привычно. Он издавна считается в стойбище признанным проповедником новой, привезенной из Маньчжурии, религии. Полокто был рад, давно старый Холгитон не хвалил его, наоборот, только поносил, обзывал «жадным псом» и другими нехорошими словами. Похвальное слово Холгитона как никогда кстати теперь. Оставшись наедине с Холгитоном, Полокто спросил:

 

— Скажи, отец Нипо, много изменений случится при новой власти, как ты думаешь?

 

— Не знаю, отец Ойты. Думаю, многое изменится. Сейчас уже и то столько нового: новые торговцы с новыми ценами, бесплатно роздали нам муку и крупу, малмыжского бачика прижимают, новый жандарм водкой не разрешал торговать.

 

— Это плохо...

 

— Почему плохо? Охотники опьянели, и У начал их обманывать, старые долги требовать. Когда они трезвые были, он про долги не поминал.

 

— Ты в старое время старшинкой стойбища был, отец твой был халада. Почему тебя новая власть не оставила старшинкой?

 

— Да, да, ты это правильно говоришь. Это тоже новое, совсем необычное. Отца моего халадой поставили маньчжурские власти, меня старшинкой — русские. Как делали? Говорили, ты будешь халада, ты будешь старшинка. Все. А новая власть собрала всех мужчин и женщин...

 

— Женщин зря...

 

— Их дело, это тоже новое. Собрала всех, сказала, выбирайте сами достойных людей в Совет. Люди избрали. Теперь из самых достойных выбирайте самого достойного. А? Как? Это очень хорошо, это так же, как делается у нас в совете рода.

 

— Раньше было...

 

— Да, раньше избирали старейшину, так вы в большом доме избирали де могдани — главного охотника. У вас старейшиной дома был отец, а де могдани — Пиапон! Так? Видишь, новая власть будто подглядела, как делается в наших родовых советах.

 

— Тебя надо было председателем, — сказал Полокто, изображая на лице сострадание.

 

— Ты всегда завидовал младшему брату, — сказал старик, глядя в глаза Полокто. — Зачем завидуешь? Сам добейся, чтобы тебя уважали, как его уважают. Будь умным, если можешь. Я раньше тебе как-то сказал в сердцах, что тебе переродиться надо...

 

«Помнит, старая росомаха», — подумал Полокто.

 

— Правильно люди сделали, что избрали Пиапона председателем. Ты против этого не говори, люди тебя и так почти не уважают, совсем потеряешь их маленькое уважение.

 

— Хорошо, отец Нипо, — кивнул Полокто, хотя в душе был не согласен с Холгитоном и проклинал его. Правильные слова старика больно ранили сердце.

 

— Про новую власть я думаю много, многого ждут от нее. Этих хитрых торговцев начали прижимать, а надо их гнать.

 

— Кто тогда станет шкурки зверей принимать, нас кормить?

 

— Глупый ты, новые торговцы придут.

 

— Все они обманщики.

 

— При торговле без обмана не проживешь, это торговец У говорит.

 

— Тогда при новой власти разрешат наживать богатство?

 

— Кто их знает.

 

— Американ сильно разбогател на водке.

 

— Американ — хунхуз, и ты про эту собаку не говори при мне, слушать не хочу! А ты что? Все еще думаешь разбогатеть?

 

«Я уже богат», — чуть было не ответил Полокто, но вовремя спохватился.

 

— Думать — думаю, да что толку, — ответил он.

 

— Думать — не плохо. Я тоже в молодости все мечтал разбогатеть, жену из Маньчжурии хотел привезти. Теперь думаю, какой толк, женщина все равно такая же, как наши, ноги, руки и все такое женское — все одинаково. Потом думал работника заиметь. Заимел Годо.

 

«Он тебе детей наделал», — злорадно усмехнулся Полокто.

 

— Теперь куда его деть? Выгнать? Куда он пойдет? Дома оставить? Скажут, Холгитон хозяин, работника держит. Так скажут потому, что новая власть не терпит богатых. Не знаю, что делать с Годо.

 

— Пусть живет.

 

— Потом ты же будешь кричать: Холгитон богач! Какое у меня богатство? В амбаре мыши с голоду подыхают. Ты думаешь, я совсем глупый, не знаю, что думаешь о Годо, о детях моих?

 

Полокто побледнел, сжался. «Он мысли мои слышит!» — ужаснулся он.

 

— Н-нет, почему глупый? Не глупый совсем, — пробормотал он.

 

— Знаю, все знаю. Я теперь старик, мне все равно, что говорят, мне Супчуки не нужна. Только плохо, что ты имеешь две жены, а Супчуки, наоборот, — два мужа.

 

Холгитон засопел. Ему тяжело было все это высказывать, но когда-нибудь он должен был эту тяжесть сбросить. Слишком тяжелая ноша для него. Лучше высказать глупому Полокто, все же полегчает на душе.

 

— Да, пусть все останется как было, — вздохнул он. «Какой он непонятный человек, — думал Полокто, -как он может все это рассказывать другому? Я, когда узнал об изменах Гэйе, места не находил, избил ее до полусмерти, потом месяц не спал с ней, а он так говорит. Может, по старости это? Небось в молодости не стал бы так откровенничать».

 

— Ты о новой власти говорил с Богданом? — спросил Холгитон.

 

— Что говорить с мальчишкой! — махнул рукой Полокто.

 

— Этот мальчишка скоро станет судьей вашего рода. Он один из всех нанай, которых я знаю, умеет читать. Он больше всех знает о советской власти. Молодые скоро переплюнут нас, стариков. Запомни это!

 

Полокто кивал в знак согласия, а в мыслях откровенно издевался над Холгитоном. Особенно забавляли его привезенные стариком из Маньчжурии мио — нарисованные на ткани длиннобородые китайцы со всякими животными, которым молились; теперь у всех эти тряпки обветшали, их обгадили мухи, и они стали совершенно неузнаваемы — тряпка тряпкой. Запасов мио у Холгитона не осталось, поэтому он созетовал сородичам молиться своим пиухэ — семейному священному дереву, как молились раньше.

 

«Эх, Холгитон, говоришь о новой власти, а сам зовешь возвращаться к пиухэ!» — издевался Полокто мысленно.

 

— Хорошо поговорили, отец Нипо, — сказал он. — Много мне стало понятно, чего не пойму, опять у тебя спрошу. Богдана тоже расспрошу.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Тяжелые воспоминания о николаевских событиях совсем растревожили сон. Богдан еще долго лежал с открытыми глазами, слушал шелест травы, сонное дыхание разлившейся воды и незаметно уснул. Проснулся он на рассвете, закурил, полежал, наслаждаясь теплом и табачным дымом.

 

Улов в это утро был приличный: четыре крупных сазана, полтора десятка желтых карасей и две щуки. В трех местах сеть порвана. Богдан без особого труда заметил, что у верхнего края сети, почти у поплавков, долго мучилась щука, в середине был сазан, а на самом низу сом оставил слизь.

 

Возвращался Богдан вместе с другими рыбаками, ночевавшими в своих излюбленных местах. Это были юноши, не имевшие жен, их ничто не удерживало в стойбище в душных хомаранах. Однолетки — Кирка, сын Калпе Заксора, и Нипо, сын Холгитона, уважительно встретили Богдана, не расспрашивали про улов старшего, не бахвалились своим. Кирка — шаловливый мальчишка, выдумщик всяких непристойных шуток — таким знал его Богдан.

 

— Вы что, не проснулись? — спросил Богдан молчавших юношей. — Расскажите что-нибудь.

 

— Ты, дядя, лучше расскажи, — ответил баском Кирка.

 

— Правда, ты много видел, — поддержал товарища Нипо.

 

— Ты, Нипо, научился у Годо железному делу? — словно не слыша их просьбы, спросил Богдан.

 

— Маленько.

 

— Маленько — это ничего. Ножи, топоры, ружья чинить умеешь?

 

— Маленько.

 

— Другое слово, кроме «маленько», знаешь?

 

Оморочки проезжали мимо затопленной релки, на рыбаков дохнуло дымом костра.

 

— Хорхой здесь ночевал — сказал Кирка. — Наверно, не потушил костра. Ничего, пожара не случится, кругом вода.

 

За релкой Хорхой снимал сети.

 

— Эй, молодой муж, зачем без жены ночуешь? — спросил Богдан. — Дома зачем оставляешьодну?

 

— У меня хоть есть что оставлять дома, а у вас и этого нет, — беззлобно ответил Хорхой и расхохотался.

 

— Если он с утра смеется, весь день будет смеяться, — сказал Кирка.

 

— Буду, чего же не смеяться. Скажи-ка, сын младшего брата моего отца, почему тебя оставили без жены?

 

Кирка отвернулся.

 

— Пропил отец твою невесту. Ха-ха-ха! Сколько тебе без жены жить, а? До старости?

 

Хорхой — сын Дяпы, с Киркой живет в большом доме и с малых лет измывается над младшим. Кирка привык к шуткам старшего, переносит их бессловесно, без обиды. Но на этот раз присутствие Богдана и Нипо подбодрило его, он широко улыбнулся, и выпалил:

 

— Твою жену Калу уведу!

 

— Она тебе что, собака, чтобы ты увел ее?

 

— Уговорю.

 

Богдан засмеялся и похвалил Кирку.

 

— Правильно, хорошо ответил. Будешь всегда так отвечать, Хорхой перестанет над тобой измываться. Испугается.

 

— А ты думал как? Испугаюсь, конечно. Уведет жену, где другую найду? Накоплю деньги — отец пропьет.

 

И Хорхой опять закатился легким, заразительным смехом.

 

«Весельчак Хорхой, — подумал Богдан. — Читает ли он книжку? Надо поговорить».

 

Привез Богдан из Николаевска единственную книжку, подарок командира и учителя Павла Глотова. Это были рассказы Максима Горького в дешевом издании. Богдан перечитал книжку от корки до корки раза два. Вернувшись домой, отдал ее Хорхою.

 

— Я уже позабыл, с какой стороны читать, — смутился Хорхой.

 

— Вспомни.

 

— Говорю тебе, позабыл, как надо держать книгу.

 

— Вспомни, — настаивал Богдан. — Теперь это пригодится.

 

— Вновь начинать учиться?

 

— Если позабыл, начинай сначала.

 

— Мальчиком не понимал, теперь совсем не пойму. Да и стыдно этим заниматься. Люди охотятся, рыбачат, а я буду с книжкой сидеть.

 

— Учиться грамоте — ничего зазорного.

 

— Тебе одному так кажется, другие иначе думают.

 

Богдан тогда настоял на своем, и Хорхой согласился прочитать книжку. Но не читал, а только отделывался обещаниями, чтобы отвязаться.

 

«Наверняка не читает, все позабыл», — подумал Богдан.

 

Хорхой продолжал балагурить, сам же громче других смеялся своим шуткам. Богдан улыбался, многие шутки Хорхоя он не слышал, углубившись в свои мысли. Война закончилась только год назад: приезжали несколько раз представители новой власти, организовали Совет, избрали председателем Пиапона; состоялась, хоть и не удавшаяся, ярмарка, появились советские торговцы, милиционер. Произошло уже много изменений. Но Богдан все ждал еще чего-то нового и знал, что это новое совершенно изменит его личную жизнь. Его преследовали старейшины рода, просили и даже требовали, чтобы он стал родовым судьей. Согласись Богдан, и он стал бы уважаемым на всем Амуре человеком. Пришли бы известность и почет. Но изменилась бы его жизнь при этом? Нет, не изменилась бы — это Богдан точно знал. От Пиапона он не раз слышал про Маньчжурию, и его начинала преследовать эта незнакомая Маньчжурия: хотелось познакомиться с другой страной, с ее людьми. По словам Пиапона, он многое видел на Амуре и в Маньчжурии, многое понял и вернулся обновленным. Да и сказочник Холгитон вернулся оттуда проповедником новой, непонятной религии.

 

Мать с отцом, тети и дяди настаивают на его женитьбе. Семейный человек — это уже иная жизнь, заботы, хлопот по уши. Но личной свободы не будет, самого главного, чего не хочет терять Богдан. Женатым он не сможет встать по первому зову того же Павла Глотова и уехать в неизведанные края. А уехать ему надо, и не праздношатающимся гулякой поглазеть на новые места, а с определенной целью. Цель эта - учеба- вдолбили это в голову Богдана учитель Павел Глотов и доктор Ерофей Храпай. Учиться хочется Богдану, но где те школы, обещанные Глотовым и Храпаем? Откроют, наверно, школу в Нярги для детей, но где школы для взрослых? Не один же Богдан хочет учиться, найдется еще с десяток молодых охотников.

 

— Ты много думаешь, Богдан, — сказал Хорхой. — Смотри, головные боли придут, мозги иссушат.

 

Хорхой засмеялся, но юноши на этот раз не поддержали его.

 

— А безмозглость отчего, знаешь? От лени лишний раз подумать, — ответил Богдан и, хотя ничего не было смешного в этих словах, юноши рассмеялись.

 

Возвратились рыбаки в стойбище поздно, часы Богдана показывали десять утра. Встретили их женщины, сообщили, что приехал незнакомый дянгиан, будет разговаривать с людьми.

 

Богдан оглядел берег, но нигде не заметил черной лодки, на которой бы мог приехать дянгиан. Он торопливо развесил сети и пошел в хомаран Пиапона.

 

— Вот и Богдан вернулся, — сказал Пиапон.

 

Возле него сидел худощавый нанаец с остриженными, без косичек, волосами. Лицо показалось знакомым, но кто это был, Богдан никак не мог припомнить.

 

— Бачигоапу, — поздоровался незнакомец. — Вот ты какой, партизан! В Николаевске воевал?

 

— Откуда ты знаешь, ты там был? — удивился Богдан.

 

Богдан пригляделся к незнакомцу и тут вспомнил. Верно, он встречался с этим человеком однажды, и было это больше десяти лет назад. Он приезжал с русским учителем в Болонь и ночевал в большом доме. После знакомства с ним дед Баоса потребовал, чтобы Богдан учился и стал таким же грамотным, как этот Ултумбу.

 

— Ты Ултумбу, я тебя знаю, — сказал Богдан и тоже удивил Ултумбу.

 

Богдан коротко рассказал о встрече с ним и спросил:

 

— Где Глотов, доктор Храпай, Мизин, Будрин, Комаров?

 

— Не знаю, Богдан, я ни про кого из них не знаю.

 

Богдану подали есть. «Что же произошло в Николаевске? Где Глотов, Храпай, другие?..» — думал он, обсасывая сазаний хребет.

 

Уха казалась невкусной, хотя в животе урчало от голода. Богдан все же доел ее, выпил чаю, прислушиваясь к разговору Ултумбу с Пиапоном.

 

Народ на беседу собирался возле хомарана. Ултумбу с Пиапоном вышли, поздоровались. Богдан вышел за ними и сел возле дымившего костра.

 

Ултумбу начал рассказывать о советской власти. Охотники притихли. Хорошо, когда о таком важном и малопонятном деле рассказывают на родном языке!

 

— Советскую власть завоевали рабочие и крестьяне. Когда захотели наши враги сломить эту власть, вы тоже встали на ее защиту. А над всеми нами стоял тогда и сейчас стоит наш вождь товарищ Ленин. Вы слышали это имя?

 

— Слышали, — ответило несколько голосов. — Кунгас нам говорил, потом Богдан.

 

— Очень хорошо. А в других стойбищах даже не знают, что Ленин сейчас самый главный человек в советской власти. Хороший человек этот Кунгас. Кто он?

 

— Он партизанский командир.

 

— Это Павел Глотов, — подсказал Богдан.

 

— Видите, вам русский человек рассказывал о Ленине, и советскую власть русский народ завоевал. Вы дружите с малмыжскими русскими, это хорошо. Дружба наша будет крепнуть. Русский народ, советская власть много еще сделают, чтобы нанай жили лучше.

 

— Наш няргинский Совет, это как понять, родовой, как раньше был, или какой другой? — спросил Полокто.

 

— Много умных людей и сейчас спорят, какой совет нужен нанай, ульчам, нивхам, тунгусам и другим народам. Одни говорят, лучше родовой, он крепкий будет, потому что все люди братья и сестры по крови, и у нанай надо организовать такой совет. Другие сказали, нельзя организовывать у нанай родовой совет. А мы с вами теперь вместе подумаем. Давайте будем у вас в Нярги организовывать родовой совет. Один совет — Заксоров, другой — Бельды, третий — Киле, четвертый — Хеджеров, пятый — Тумали. Все?

 

— Есть один Оненка. Он, видно, заблудился, не туда попал.

 

— Хорошо. Один Оненка — тоже совет. С кем только он станет советоваться? Выходит, у вас в Нярги надо организовать шесть советов.

 

— Зачем шесть, Оненка выгоним, пусть уедет к своим.

 

— Ладно, согласен, выгоним Оненка...

 

— Я не хочу уезжать! Я здесь хочу! — завопил Оненка.

 

— Не выгоняем, это так, к слову говорю. Сколько Тумали?

 

— Две семьи.

 

— Маловато для совета. Выгоним, что ли?

 

— Мы не уедем, мы тут всю жизнь живем, — заявили Тумали.

 

— Хорошо. Сколько Киле?

 

— Три семьи.

 

— Выгоним?

 

Охотники поняли, к чему клонит Ултумбу. Никто на этот раз ничего не сказал.

 

— Выходит, самый большой род — Заксоры. Организуем совет Заксоров. Оненка не хочет уезжать, Тумали и Киле тоже не хотят. Тогда что же, выходит, они должны войти в совет? Так?

 

— Другого нет пути.

 

— Так в каждом стойбище. Нанай давно уже не живут родами, разбрелись по всему Амуру. Поэтому нельзя организовывать родовые советы.

 

«Умный человек! Как хорошо все разъясняет! — восхитился Богдан. — Вот как надо разговаривать с людьми!»

 

— Тогда как быть с родовыми дянгианами-судьями?

 

— Дянгианов родовых не будет. Родов нет, зачем они?

 

— Есть роды. Ты это не говори! — закричал Холгитон. — Всякие споры бывают, роды всегда будут собираться. Говоришь, нет родов. А ты, Оненка, разве женился бы на девушке Оненка?

 

— Нет, не женился бы!

 

— Тогда зачем говоришь — нет родов? Роды есть, только люди разъехались, а законы рода сохранились.

 

— Верно говоришь, отец Нипо, — подхватили охотники. — Родственные связи всегда будут. Это же люди одной крови. Дянгиан родовой тоже нужен.

 

«Любопытно, как он вывернется», — подумал Богдан.

 

— Есть уже советские судьи, они будут решать все подсудные дела. Но если вы хотите своих родовых судей, имейте их, решайте свои дела. А большие плохие дела советский суд будет решать, его слово будет последним.

 

Охотники замолчали, задумались.

 

— Говорят, советская власть всех бачика выгоняет, а шаманов как?

 

— Шаманы — это нанайские попы.

 

— Что, их тоже будут выгонять? Куда?

 

— Никуда не выгонят, просто запретят им шаманить.

 

Охотники заволновались, вполголоса заговорили между собой. Женщины позади мужчин заспорили во весь голос. Раздались возмущенные голоса.

 

— Бачика вредный, гоните. А шаманов нельзя гнать. Кто будет лечить больных?

 

— Доктора будут лечить.

 

— Кто будет отправлять души умерших в буни?

 

На этот вопрос Ултумбу не ответил. Это был единственный вопрос, на который он затруднялся ответить. Он знал свой народ, обычаи, знал, что родственники, не справившие религиозный праздник касан и не отправившие душу умершего в буни, берут на себя самый большой грех. Но как объяснить охотникам, что нет у умершего никакой души, что нет буни, что все это выдумка?

 

Богдан следил за Ултумбу. Лицо его оставалось спокойным, но глаза выдавали растерянность.

 

— Шаманы нужны! Нанай нельзя жить без шаманов!

 

— Ладно, пусть останутся они! — вдруг заявил Пиапон.

 

Мужчины, женщины примолкли сразу. Закурили.

 

— Когда выгоните торговцев?

 

— Сейчас уже торгуют наши кооператоры из Союзпушнины, Центросоюза, Интегралсоюза, — ответил негромко Ултумбу и распрямился. — Они скоро войдут в силу. Торговцы пока будут торговать, потому что у нас мало своих кооператоров, товаров мало. Немного потерпите, пушнины им не сдавайте.

 

— Тебе хорошо, ты не должен им.

 

— Долги не отдавать.

 

— Какой же ты нанай, как это не отдавать долги? — возмутился Полокто. — Так ни один нанай не поступит, раз задолжал — плати.

 

— Долги обманные, не надо платить.

 

Опять разгорелся спор, но на этот раз Ултумбу не терялся, спорил, доказывал, убеждал. Разговор продолжался долго. Все утомились. Женщины разожгли костры, поставили варить обед. Часы Богдана показывали два.

 

— Э, чего ты все на них поглядываешь, — заворчал Холгитон. — И так по солнцу видно, больше полудня.

 

— Умная штука, эти часы, — улыбнулся Ултумбу. — В городе люди работают по ним. Утром встают во столько-то, работают, обедают, домой идут — все по часам.

 

— Что за жизнь такая. Тьфу! Может, и нужду справляют по часам,а?

 

Охотники захохотали. Громче всех, пожалуй, смеялся Ултумбу.

 

— Может, мы при советской власти тоже по часам будем вставать, невод забрасывать, по часам вытаскивать? — наседал Холгитон. — Может, по ним в зверя стрелять?

 

— Нет, дака, зачем по часам невод забрасывать? Часы нужны тем, кто на заводе работает, в конторах. Ты зря так сердишься, сам скоро часы заведешь.

 

— Зачем они, я не собираюсь по ним жизнь мерить.

 

— Не ты, так дети твои заимеют. Правильно? Молодые охотники отвели глаза, часы Богдана — предмет их зависти, их мечта.

 

— Да, Богдан, ты слышал о комсомоле? — спросил Ултумбу.

 

— Нет, — сознался Богдан.

 

— Комсомол — это отряд молодых людей, юношей и девушек, передовых, конечно. Они первые помощники большевиков. Они как бы молодые большевики. Понял?

 

— Да. Что они делают?

 

— Помогают большевикам. Советскую власть укрепляют. Строят. Работают везде- Они везде первые. На войне они были первые, сейчас советскую власть строят. Хорошо было бы организовать в Нярги такой отряд.

 

— Что им делать в Нярги?

 

— Все, что делает советская власть, вы будете первыми делать. Это очень здорово быть первыми.

 

— А в Малмыже есть комсомол?

 

— Нет, в Малмыже еще нет.

 

— Как же так, русские первые, а у них нет, — сказал Хорхой.

 

— Вы будете первыми комсомольцами. Это очень важно и почетно. Каждый комсомолец имеет свои обязанности, свои права, свой закон, которые надо честно выполнять. Комсомольцами могут стать только самые лучшие юноши и девушки.

 

— Если они будут все время вместе, какой это, как ты назвал? — начал Холгитон. — Вот, вот, комол. Молодые есть молодые. Если вместе да вместе, какая там работа, они найдут другое дело, куда лучшее, чем твой комол.

 

Охотники опять захохотали.

 

Ултумбу поморщился: опять из-за словоохотливого старика не получилось серьезного разговора с молодыми охотниками. Ему очень важно было заронить в души молодых новые мысли, хотя он был уверен, что, кроме Богдана, никто тут пока не поймет назначения комсомола. Но главное пока — заронить семена в свежую пахоту.

 

С шутками, со смехом охотники расходились по своим хомаранам. Время обеда.

 

— Хорошо ты поговорил с людьми, все поняли, — похвалил Пиапон. — Мы ведь сами ничего толком не понимаем. Малмыжские мои друзья толкуют, а сами понимают не больше меня. Грамотных людей- надо. Школы надо, пусть молодые набираются ума.

 

— Школы скоро будем открывать, да с учителями трудно, — вздохнул Ултумбу. — Все, Пиапон, еще трудно. Всего у нас не хватает. Война была. Кончилась она, а мы все еще воюем. Слышал? Много банд появилось на Амуре. Внизу особенно много. Грабят, убивают, жгут. А людям жизнь надо улучшать, чтобы советской власти поверили.

 

— Слышал. Здесь тоже, говорят, кого-то ограбили, это где-то в Славянке или в Троицком. У нас-то нечего грабить, все, что есть, все на нас.

 


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Какой прозрачный воздух осенью на Амуре. От этой прозрачности небо голубее обычного, тайга в осеннем наряде ярче. Даже вода в Амуре чище.

 

Осень выдалась ясная, теплая, будто природа, чувствуя свою вину перед человеком за летнее наводнение, решила его задобрить. Вода в Амуре убыла, появились песчаные косы. Но самые уловистые тони все еще были затоплены, и рыбакам приходилось выбирать кету из неводов, стоя по колено в холодной воде.

 

На острове Чисонко, где Пиапон каждую осень ловил кету, теперь было меньше ловцов, потому что оборотистый Полокто с сыновьями, собрав артель, укатил в низовья Амура на заезки. В прошлые счастливые годы рыбаки зарабатывали там неплохо, но не всегда. Выпадали годы, когда артельщики возвращались без копейки. Плохо приходилось тогда семьям артельщиков, оставшимся без денег и без юколы, всем стойбищем им помогали пережить зиму.

 

Но удача, как известно, что птица на небе, поймаешь — сыт, не поймаешь — голоден. Только зачем из-за этой удачи-птицы рисковать, когда возле своего стойбища можно наловить кеты и на юколу и на продажу. Так думал Пиапон. Он ловил рыбу не только себе, но и для приятеля Митрофана Колычева. Услышав об этом, Митрофан прикатил на рыбалку и стал помогать. Жили они вместе в одном большом хомаране. Рядом другие хомараны: Холгитона, Калпе, одного из Тумали. По вечерам все собирались у Пиапона, слушали сказки Холгитона, просто беседовали, говорили допоздна, и о чем бы ни шел разговор — старый Холгитон сворачивал его на свою стезю.

 

— Большой дом был всегда и будет, — говорил он. — Ты, Пиапон, жил в большом доме, вышел оттуда, а теперь и твой дом вырастает. У вас уже трое мужчин: ты, зять да Богдан. Чем не большой дом? У Полокто тоже. Он всем говорит, что у него уже большой дом. У меня тоже будет большой дом, оженю Годо, оженю Нипо, мужа для Мимы заманю.

 

— Что из этого выйдет? — посмеиваясь, спрашивал Пиапон.

 

— Как что? Большой дом выйдет.

 

— Зачем тебе большой дом?

 

— Хозяином буду, как твой отец. Весь Амур его знал. Я тоже на старости лет хозяином буду.

 

— Распадется твой дом! — сердился Калпе. — Мы в одном доме семьями живем. В одном большом доме, а все отдельно. Нет у нас закона большого дома!

 

— У меня будет закон, все меня будут слушаться.

 

— Что про большой дом советская власть говорит? — любопытствовал Тумали.

 

Никто этого не знал.

 

— Живите своими семьями, меньше женских склок, — советовал Митрофан.

 

— Ты русский, ты не жил большим домом.

 

— Это я-то не жил? Хо-хо! У русских тоже есть большие дома. Глава, как и у вас, отец. У нас в Малмыже сколько таких домов было, да понемножку отделились дети от родителей.

 

Верно, Холгитон видел эти семьи, но ему кажется, что русская большая семья это не то, что нанайская, у них нет таких сложных и строгих законов большого дома, как у нанай. Холгитон еще спорит, но ему уже никто не отвечает, и он обиженно замолкает. На этом заканчиваются вечерние разговоры, и рыбаки расходятся, залезают под теплые одеяла уснувших жен. Рыбацкий табор затихает.

 

Если бы кто в такое время выглянул из хомарана, мог бы заметить в темноте крадущуюся фигуру юноши. Это Кирка, он вышел на свидание с Мимой, сестренкой Нипо. Мима лежит в хомаране рядом с матерью, она не может сдержать волнения и дышит прерывисто. Юное сердчишко бьется так шумно, что ей кажется, его слышат мать, отец, братья, соседи. Она сжимается в комочек, пытается унять разбушевавшееся сердце и не знает, бедняжка, что если оно уймется — то испарится и ее любовь. Так пусть оно бьется, шумит, кричит о твоей любви, Мима!

 

Кирка крадется, и Мима еще издали слышит его кошачьи шаги. Кирка может прокричать ночной птицей, но зачем? У них есть свой верный сигнал! Ой, любовь всех времен, всех народов, как ты иногда бываешь хитра и находчива!

 

Кирка подкрался к хомарану Холгитона, нашел нитку, выползавшую хитрой змейкой из хомарана, тихонько дернул. Это их, Кирки и Мимы, выдумка: другим концом нитки девушка обвязала себе ногу. Хитра-то, хитра любовь, но что случится, если про эту выдумку узнают недруги и другим концом нитки затянут ногу Супчуки? Что тогда будет с Киркой?

 

Мима выползла из хомарана и попала в объятия любимого. Они бесшумно побежали по песку, будто поплыли по белому туману, потом утонули в нем, исчезли.

 

А на следующий вечер у Пиапона Холгитон говорил:

 

— В большом доме чем хорошо? Там все строго, мужчины строго себя ведут, женщины под наблюдением, девушки всегда скромны, из них выходят хорошие жены. Молодые под присмотром старших.

 

— А помнишь, Холгитон, сестренка Пиапона, Идари, сбежала ведь с Потой, — засмеялся Митрофан.

 

— Она любимица отца была, разбаловали ее.

 

— И ты балуешь свою дочь.

 

— Мима моя строгая, послушная.

 

— Найдется хитрый охотник, утащит, — потешался Митрофан.

 

— Не утащит. Теперь другие законы, советские, понял? Только я дочь в этот, как его, комол, не пущу. Нечего ей целыми днями там бывать, всякое может случиться. Я не против комола, но надо сделать так, чтобы девушки были в одном комоле, молодые охотники в другом.

 

Разглагольствования старика слушали только из-за уважения к нему, часто перебивали и начинали свой разговор. С начала путины мужчины с тревогой ожидали, какая нынче будет кета, ведь от нее зависит их зимняя жизнь. Первые же кетины обрадовали их — гонцы были крупные, нагулянные, краснобокие. Взглянули на них рыбаки и сказали:

 

— Будет кета! Перезимуем!

 

А ворчливый Тумали добавил:

 

— В старое время жили — на кету надеялись, в новое время живем — тоже на кету надеемся, Кормилица.

 

Прошел первый ход. У всех рыбаков заполнились вешала юколой, она быстро подвяливалась, и многие отвезли полные лодки юколы в амбары. Теперь красными полосками полощется на ветру свежая юкола. Богдан, признанный мастер засолки кеты, заполнил несколько больших бочек. Икру он солил с Митрофаном.

 

Богатая кета нынче, и зима уже не страшна. Охотники говорят, кто чем займется зимой; одни собираются в тайгу, другие остаются в стойбище ловить осетров и калуг. Митрофан предлагал Пиапону резвого жеребца и подбивал его гонять почту.

 

— Нет, Митропан, в тайгу тянет, — отнекивался Пиапон. — Давай так сделаем, по воде отправимся в тайгу вместе, постреляем белок, мяса заготовим и вернемся. Тогда можно почту гонять.

 

Митрофан согласился.

 

Богдан несколько дней рыбачил на дальних тонях с родителями и Токто. Возвратился на Чисонко к концу путины.

 

— Что, опять родители уговаривали вернуться к ним? — спросил его Пиапон.

 

— Не возвращайся к ним, Богдан, — на полном серьезе сказал Митрофан. — Ты всю жизнь собираешься остаться холостяком, а они тебя оженят. Не ходи к ним.

 

— Нет, не пойду, — в тон ему ответил Богдан, и все рассмеялись.

 

Вокруг собрались соседи узнать новости.

 

— Все живы, здоровы. Был в Малмыже, у тебя, Митрофан, все хорошо. От Ивана только все еще нет известий. Приехал в Малмыж советский торговец, открыл лавку. Дед, ты его знаешь, он приезжал на пароходе, муку, крупу привозил.

 

— Это который, толстый, лысый, или высокий, усатый?

 

— Усатый, Воротин. С ним приказчик молодой, шустрый такой. Зовут его Максим Прокопенко. Муки, крупы у них мало, в долг не дают.

 

— Без дела останутся, — сказал Пиапон. — Правда, если и стали бы давать в долг, не стали бы охотники брать, люди до смерти боятся долгов.

 

— Хорошо, хоть открыли лавку, — возразил Митрофан. — Это советская лавка, цены в ней, наверно, другие.

 

— Товары дешевле, а пушнину по хорошей цене берут.

 

— Тяжело им придется, старые торговцы переманят охотников.

 

— Это точно. Как рыбу в заливах задерживают сетками, так они загородят нам путь к ним.

 

— Ничего, пример показать надо, — сказал Пиапон. — Уговорить надо охотников, чтобы сдавали пушнину только советским торговцам.

 

— Долги ведь...

 

— Эти долги, как камни на ногах.

 

Хоть и много раз велись разговоры о новых торговцах, о их ценах на пушнину, но все равно заволновались охотники. Раньше говорили о советской торговле как о далеком будущем, потому что ярмарка была временным торгом, а теперь открылась лавка, приехали торговец с приказчиком. Да и торговец знакомый, нанайские обычаи знает, говорит по-нанайски.

 

А хитрый Богдан приберег главную новость напоследок. Когда немного затих шум, он сказал:

 

— Воротин велел передать, что он заготовляет не только пушнину, но и мясо и соленую кету.

 

Никакого шума. Богдан оглядел охотников — может, они не расслышали? Нет, охотники все слышали, просто они обдумывали новость. Русские торговцы всегда кроме пушнины закупали мясо и рыбу. Вопрос в том, какая сейчас будет цена.

 

Богдан назвал цены, и тогда только зашевелились охотники. Да, цены у советского торговца были хорошие.

 

— Кто не засолил кету, можете везти ему юколу, — сказал Богдан. — Юколу, костяк — все он принимает и оплачивать будет мукой, крупой, порохом, дробью, материей.

 

Вот когда поднялся шум. Это была действительно новость!

 

— Зачем ему юколу? Костяк куда денет?! Цена какая?!

 

— Правда, что дробь и порох выдает?

 

Прибежали на шум женщины.

 

— Материю? На юколу? Правда?

 

— Богдан, слышишь, Богдан, даба есть? На халат есть?

 

— Не знаешь? Какой бестолковый, вот почему он не женится!

 

— Всякие материи, говоришь? Это хорошо. Юколу будем готовить!

 

Наконец утих шум.

 

— Юколу Воротин готовит впрок, — начал объяснять Богдан. — В складе будет хранить. Кому потребуется, тому и будет продавать.

 

— Это что, я свою же юколу смогу весной купить? — спросил Калпе. — Я могу ее и сам сохранить в амбаре.

 

— Тебя просят излишки продать, понимать надо. Никто у тебя последний кусок изо рта не тянет.

 

— Хорошие новости, — сказал Холгитон. — Сразу видно, что советская — это наша нанайская власть, раз она юколу, костяк принимает. О нас думает.

 

В этот вечер допоздна горел жирник в хомаране Пиапона, мужчины по-настоящему были взволнованы услышанным. Надо ловить больше кеты. Эх! Почему об этом не сообщили в начале путины!

 

— Есть еще время, — сказали рыбаки, — поднажмем.

 

Но время было уже упущено. Амур заштормил, подул низовик. Начались непрерывные дожди. В такую погоду не приготовишь хорошей юколы.

 


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В октябре опять прояснилось, солнце припекало так, будто лето назад воротилось. Многие няргинцы ушли на горные речки ловить тайменей и ленков. Пиапон решил перед уходом в тайгу настрелять уток. На узких речушках жировали крохали, гоголи, кряквы. Пиапон мог не жалеть пороха, он хорошо заработал на кете, купил вдоволь охотничьих припасов.

 

Кряквы летали большими табунами, опускались на маленькие озера так густо, что закрывали воду. Только подкрадываться к ним было трудно, трава полегла во время дождей и сильного низовика — не очень-то укроешься. Но Пиапон знал озера с высокими кочками по берегу, там не требовалось ползать на животе. Пол-оморочки набил Пиапон уток, когда ему встретился Ванька Зайцев.

 

— Здорово, охотник! — сказал Ванька.

 

Постарел, взматерел Зайцев, рыжая борода кое-где серебром взялась. Давно, с партизанских времен не встречал его Пиапон. Когда Ванька был мастером-оружейником у партизан, Пиапон ездил к нему, отдавал на ремонт берданку. С того времени не встречались.

 

— Где живешь, ты уехал из Шарго? — спросил Пиапон.

 

— Где бог покажет. Охо, сколько кряквы. Поснедаем!

 

Пиапон пристал к берегу, набрал сухого тальнику и разжег большой костер. Ощипали двух крякв, тяжелых, как казарки.

 

— Чего делаешь? — спросил Пиапон.

 

— Воюю.

 

Пиапон поднял голову, взглянул на Ваньку.

 

— Чо уставился? Не поверил? Воюю, на сам деле, бью всякую жирную гниду.

 

— Война давно кончилась.

 

— Тебе кончилась, мне не кончилась. Как может она кончиться, когда кругом еще богатеев столько! Не может. Давить их надо, как вшей!

 

— Кого ты давишь?

 

— Богатеев, сказал тебе. Ты чего, не понимаешь али представление вздумал какое делать? Ушлый стал. Богатеев давлю. Ты, часом, не разбогател?

 

— Вот мое богатство! — Пиапон протянул Зайцеву ружье.

 

— Это чо, это у всех есть. О торговцах я говорю.

 

Пиапон снова оглядел Ваньку. И правда, Ванька был одет во все новое, добротное. Ватник суконный, штаны кожаные блестят, и ичиги из добротной кожи выше колен, почти до паха. Богато! Но зачем ему маузер в деревянной кобуре? Ведь есть винтовка.

 

— Оглядываешь? Смотри, разуй шире глаза. Бью богатеев, отбираю у них все. Почему мне не одеться, раз так? Я беднякам помогаю, не будет богатых, им шибче житуха. Ты знаешь, кто я?

 

Ванька уставился на Пиапона зелеными глазами.

 

— Не знаю.

 

— Коммунист я! Вот так. Кто такие коммунисты, знаешь? Они за бедных, богатых уничтожают. Разбираться надо в политике.

 

Зайцев мог не рассказывать Пиапону, кто он и за что воюет. На Амуре полно слухов о нем, один грабеж за другим совершал он в низовьях, потом бросил банду и переместился повыше. Эти места он знал как свои пять пальцев, здесь он жил долго, ездил много. Здесь он неуловим. За ним уже год как гоняется отряд красноармейцев, но он ускользает от них. Ему помогают русские крестьяне и нанайцы. Они ему верят. Банда Зайцева не грабит села, в селах она иногда скрывается. Зайцев грабит почту, обозы, кунгасы с продовольствием и товарами. Все награбленное он не мог прятать и сбывать, поэтому часть раздавал крестьянам и охотникам.

 

— Бью богатеев, вам помогаю, — твердил он всем.

 

В его банду приходят молодые, ищущие приключений или просто охочие до грабительства люди. Но после одного-двух нападений они уходят от Ваньки. Пиапон даже знает одного нанай, который был в банде Зайцева. Знает и другого охотника, который не выдал красноармейцам банды. Когда красноармейцы встретили его, возвращавшегося от Зайцева, и спросили, где находится грабитель, тот представился непонимающим.

 

«Зайча? Зайча чичас белый, как увидишь? Нет, не увидишь. Снег белый, зайча белый, не увидишь», — бормотал он.

 

Много о Ваньке знает Пиапон, а вот встретился впервые с тех пор, как Ванька ходит в бандитах.

 

— Коммунист я! За бедняков воюю. Так.

 

— Советскую власть как, признаешь?

 

— Что советская власть? Она породила новых торговцев, значит, своих богатеев. Бить их надо!

 

— Ты партизан был, воевал за советскую власть.

 

— Воевал, думал, правда она за бедных. Ошибку дал.

 

Пиапону не хотелось спорить, он побаивался Ваньки. Что стоило Ваньке застрелить еще одного человека, когда за его душой столько погубленных? Он даже не моргнет глазом, не вспомнит, как молодой Пиапон его и Митрофана обучал охотничьему ремеслу. Разве вспомнит такой? Но все же Пиапон сказал:

 

— Помнишь Глотова, Кунгаса?

 

— Командиром который был? А, трухля! Шибко грамотные оне.

 

— Он тоже коммунист, за советскую власть...

 

— Я коммунист, а он — трухля! Запомни это, Пиапон, я тебе и вдолбить могу, если заупрямишься, Тебя поставили председателем Совета, и ты нос задираешь, да?

 

— Откуда знаешь?

 

— Знаю, Пиапон, я все знаю. Ты знаешь обо мне, я знаю о тебе. Не вздумай меня обманывать, схлопочешь горяченького. Я не мажу, знаешь.

 

Пиапон знал. Лучшего стрелка среди шаргинских оружейных мастеров не было. Ваньке была поручена пристрелка отремонтированных винчестеров, берданок.

 

— Ты знаешь, сколько денег твоя советская власть за мою голову обещает? По глазам вижу, знаешь.

 

— Знаю. Все знают.

 

— Так-то лучше. У меня всюду есть глаза и уши, меня не поймают. В тайгу сбегу, коли худо станет. Ты сам учил, как в тайге жить.

 

«Вспомнил все же, собака», — подумал Пиапон.

 

— Учил, — сказал он вслух. — Учил, чтобы ты по-человечески умел в тайге жить. Охотиться, пищу добывать.

 

— Та-ак, повел! Не по-человечески я живу. Грабитель. Бандит. Это хочешь сказать?

 

Пиапон посмотрел в зеленые глаза Ваньки и почему-то успокоился: он понял, что Ванька сам побаивается его и убивать не собирается.

 

— Против советской власти пошел ты, а я воевал за нее. Зачем грабишь, убиваешь советских торговцев? Так бедным помогаешь? Советская власть не помогает, ты один помогаешь?

 

— Заговорил. Та-ак. Душу раскрыл. А если я тебя, Пиапон, тут прикончу? А? За такие слова могу.

 

Пиапон прутиком перевернул плававшую сверху в котле утиную ножку и ответил:

 

— Чего тебе стоит? Убивай. Но тогда от охотников не спрячешься нигде, они, если за тобой начнут охотиться, быстро разыщут. Сам знаешь. Ты пока живой ходишь, потому что тебя охотники прячут, они тебе верят, думают, ты на самом деле коммунист и за бедных. Меня убьешь — всех против себя поднимешь. Верно?

 

— Может, и верно, может, нет.

 

— Сам знаешь.

 

— Нет, охотники против меня не встанут, я им помогаю.

 

— Поймут, нельзя человека все время в обмане держать.

 

— Ты теперь чо, против меня своих станешь науськивать?

 

— Советских людей грабить будешь, они сами против пойдут.

 

Ванька зло сплюнул, вытащил нож и начал бесцельно строгать сухой тальник.

 

— Как Митроша? — неожиданно спросил он.

 

— Иди спроси.

 

— Нет, в Малмыж мне хода нет. Да и Митрошка на меня зуб имеет.

 

Утки сварились. Пиапон снял с костра котел. Ванька тяжело поднялся, сходил на берег, принес бутылку водки, буханку хлеба, ложку. Разлил водку по кружкам. Молча выпили, молча начали хлебать навар из котла. Куски утятины вытаскивали заостренными палочками. Выпили по второй.

 

— Всюду говорят, ты умный, — наконец сказал Ванька. — И впрямь ты умный, Пиапон. Хитрый еще. Не боюсь я твоих братьев, охотников-друзей, убил бы тебя, да почему-то жалко. Почему? Сам не знаю. А ты меня убил бы?

 

— Я врагов убивал.

 

— Значит, убил бы. А мне тебя жалко.

 

«Врешь, — подумал Пиапон. — Ты боишься за себя, знаешь, что тебя завтра же разыщут охотники».

 

— Где твои люди?

 

— Зачем они тебе, выдать хочешь?

 

— Не хочешь, не говори. Совсем можешь ничего не говорить.

 

— Ладно, Пиапон, без ссоры разъедемся. Как-никак мы с тобой знакомы двадцать с хвостиком лет. Ты не видел меня, я не видел тебя.

 

Доели утятину, запили чаем и молча засобирались. Сели в оморочки, взялись за весла.

 

— Не бойся, сказал, не убью, — промолвил Ванька.

 

— Я не боюсь, ты меня бойся, — ответил Пиапон. — Ты один, а за мной Советы, охотники.

 

«А вдруг выстрелит, — мелькнула трусливая мысль, — у него маузер, винтовка, издалека может стрелять».

 

Пиапон, стараясь не глядеть на Зайцева, оттолкнул оморочку и демонстративно повернулся к нему затылком. Но холодный страх все же пробирался в сердце, так и хотелось прижаться всем телом ко дну оморочки.

 

— Покедова, Пиапон, — раздался голос Ваньки.

 

Пиапон невольно вздрогнул и выругался.

 

— Увидишь Митрошу, поклон скажешь. Я покидаю Амур.

 

«Бежишь, пока голова цела, — подумал Пиапон. — Врешь, никуда ты не уедешь. Разве вонючий хорек бросит падаль, пока не съест всю, не обглодает последние кости. Мне - твои слова. Усыпляешь. Боишься ты меня».

 

— Больше не встретимся, Пиапон!

 

— Хорошо, — громко ответил Пиапон, а тише добавил: — Кто знает, может, еще встретимся.

 

Пиапон заехал в Нярги, торопливо похлебал горячей ухи и выехал в Малмыж на ночь глядя. Было совсем темно, когда он пришел к Митрофану.

 

— Пойдем на телеграф, — сказал он, позабыв поздороваться. — Сейчас он может работать?

 

— Что, что случилось? — встревожился Митрофан.

 

Из-за перегородки выбежала Надежда.

 

— На телеграф надо, пошли быстрее. Ванька тут рядом.

 

Митрофан накинул ватник, и они пошли. По дороге Пиапон рассказал о своей встрече с Зайцевым, передал поклон.

 

— Ишь, гад, поклоны шлет, — со злостью сказал Митрофан.

 

Телеграфист отстукал в Иннокентьевку, что Зайцев находится на пути между Малмыжем и ими, что едет на оморочке, вооружен винтовкой и маузером. Один, без банды. Где банда — неизвестно.

 

Выкурив по цигарке у телеграфиста, друзья вернулись в дом Митрофана. Надежда к этому времени уже нажарила картошки, сварила кету, достала маринованных грибочков, соленых огурцов. Сели за стол.

 

— Пиапон, какой Ванька теперича? — спросила Надежда.

 

— Плохой, злой, — ответил Пиапон.

 

— Будешь злым, когда тебя, как волка, обкладывают, — сказал Митрофан. — Был человеком, стал волком.

 

— Ничего не понимаю, — задумчиво проговорил Пиапон. — Охотились вместе. Он золото копал, доски пилил, партизаном был, мастер хороший. Чего ему надо? Все есть, хорошо жил. Так я говорю? Зачем пошел людей убивать? Зачем грабит чужое?

 

— Почему хунхузы грабят?

 

— От бедности, так говорили русские в Хабаровске.

 

— Может, от бедности кто и грабит, только другие этим богатства добывают, вот так, Пиапон. А Ванька особая статья. Этому все было мало. Грабежом стал заниматься, так легче и быстрее можно разбогатеть. Кому, конечно, боязно, но он, черт, храбрый.

 

— Куда девает он награбленное?

 

— Торговцам же, наверно, продает. Куда ему девать?

 

— Митроша, ты хоть потолмачь, о чем говорите, — попросила Надежда.

 

— О Ваньке. Грабитель он, — ответил Митрофан жене и тут же заговорил по-нанайски. — Ты, Пиапон, доволен своим житьем-бытьем. Я тоже доволен. А ему хочется нас переплюнуть, он видел, как бары живут, думает — разбогатеет и будет так же жить. А ну его! Не будем о нем говорить. Лучше я расскажу наши новости. Про Воротина хочешь послушать?

 

— Хороший человек, честный.

 

— Для вас он старается, вот какое дело. А сам чуть не погорел.

 

— Как так?

 

— Много принял юколы. Я ему говорю, зачем принимаешь, тебе же негде хранить. Он говорит, не могу не принять. Что подумают охотники? У одних принял, у других нет? Почему не принимаешь, значит, советская власть обманывает? Нет, говорит, не могу отказаться от юколы, пусть сгниет она, пусть сяду я за нее в тюрьму, но принимать буду. Тут такое дело, нельзя, чтобы охотники с первого дня плохо думали о советской власти. Вот какой он.

 

— Славный человек.

 

— Он говорит, что его послали сюда не только торговать, он должен и советским законам обучать нанай. Да. С юколой так решили. Я собрал плотников, и мы ему склад сколотили. Ничего, неплохой получился. Главное, мы спасли его. Теперь другой склад рубим, вроде ледника будет, чтобы мясо хранить.

 

— Все хорошо получается, Митрофан, верно? Правильно мы делали, что послушались Глотова, душой поняли Ленина, пошли воевать за советскую власть. Очень правильно сделали. Теперь надо этих бандитов, как Ванька Зайцев, уничтожить. Тогда еще лучше станет. А Ваньку все равно убьют. Я охотникам расскажу, раскрою им глаза, они перестанут ему верить.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Заголубели молодым ледком, стекольным звоном зазвенели ключи, кругом бело по утрам от обильного инея, узкие тихие протоки затягивает тонким льдом, и лодка продвигается вперед с противным скрежетом.

 

Лед скребет дно лодки, и Пиапон думает, что весной ему вновь придется огнем сжигать неровности на днище, иначе лодка теряет легкость хода. Раньше, когда лодки изготовляли из цельного дерева, ее берегли как самую большую драгоценность — куда же нанай без нее? Оставить нанай без лодки летом, зимой без нарт — это все равно, что отнять у него руки и ноги. Кто бы тогда решился выехать по такому льду? Никто бы не решился. Четыре-пять раз выровняешь огнем дно лодки — дыру прожжешь. Теперь досок где угодно можно достать, хоть по три лодки имей на семью. Только зачем три лодки на семью? Это же не нарты, которых на хозяйство требуется три штуки: охотничья, ездовая и женская — чтобы дрова, лед подвозить к дому. А лодки одной хватит, потому что охотники редко ездят на ней, они предпочитают оморочки. Лодки опять-таки больше требуются женщинам — дрова привезти, по ягоды, черемшу съездить.

 

— Стреляй, чего задумался! — завопил зять Пиапона.

 

Впереди поднимался большой табун крякв, стоявший на носу Митрофан схватил ружье, пальнул.

 

— Чего кричишь под руку! — рассердился он, промазав.

 

— Правда, чего кричишь, — засмеялся Богдан. — Ты виноват, если бы не ты, мы из утки сварили бы на обед суп. Ты виноват, становись впереди, сам стреляй.

 

Митрофан поменялся местом с зятем Пиапона, подмигнул Пиапону и улыбнулся. Лодка двинулась дальше.

 

Солнце выглянуло из-за горбатой сопки, и при первых его лучах серебром засверкали шесты охотников, которыми они подталкивали лодку.

 

Не сплоховал зять Пиапона, первый же табун, поднявшийся за кривуном, потерял трех жирных крякв.

 

— Вот видишь, никто под руку не крикнул, и есть добыча, — сказал Богдан. — Только почему три, нас четверо.

 

Митрофан опять подмигнул Пиапону, вот, мол, как подначивает Богдан.

 

Два дня охотники поднимались по горной реке, потом перегрузили вещи на единственную нарту и поволокли по малому снегу. Пиапон шел на отцовское охотничье угодье, где он впервые встретился с Митрофаном и подружился. На второй день они дошли до места, построили добротный еловый зимник на четверых.

 

Достаточно было Пиапону пройти по ключу с километр, как он убедился в правильности своего выбора — белки было вдоволь, гулял соболь, сколько — не подсчитаешь, для этого надо обойти свой и соседние ключи.

 

Наступили будничные охотничьи дни. Вставали до рассвета, завтракали и уходили в синюю тайгу. Возвращались в сумерках и при жирнике снимали шкурки, сушили, обезжиривали и вели неторопливую беседу. Охота была удачная, Пиапон приносил в день по пятнадцать — двадцать белок. Опередить его пока никому не удалось.

 

— Мне в этом зимнике вольготнее других живется, — говорил Митрофан, — сиди возле камелька да старые кости грей.

 

— Пэучи си, — ворчал зять Пиапона. Неудачник, мол, ты!

 

— Ты так думаешь? А хочешь, я завтра больше тебя добуду? Побьемся, а?

 

Но молчаливого зятя Пиапона трудно было чем-либо пронять, как бы его ни разыгрывали. Богдан пытался расшевелить, но он только улыбался младенческой безвинной улыбкой и умолкал, промолвив два-три слова.

 

— Боишься? Так договоримся, если я завтра добуду больше тебя, ты будешь кашеварить десять дней подряд. Если ты принесешь больше, то я буду десять дней кашеварить.

 

Зять Пиапона улыбнулся в ответ и с полным равнодушием продолжал скоблить беличью шкурку.

 

— Трус! — Митрофан в сердцах плюнул. — Пиапон, я на твоем месте выгнал бы такого зятя. С ним в тайгу лучше не ходи. Ты зятя себе в напарники выбрал?

 

— Дочь выбрала, — смеялся Пиапон.

 

— Ладно, помиримся, хотя и не ссорились. Ты говоришь, я пэучи, а я не пэучи, я бью в день по пять — десять белок потому, что не хочу по вечерам с ними возиться. Понял? Рассказать тебе русскую сказку?

 

— Только по-нанайски.

 

— Давай я тебя по-русски начну обучать.

 

— Трудно.

 

— Лентяй ты, думать даже ленишься. Ладно. Слушай сказку. Жил-был русский старик с мальчишкой. Жил он на этом ключе, только много выше, там, где два ключа соединяются в один.

 

— Это сказка?

 

— Старик с сыном ходили каждый день на охоту, били белок. Правда, не так много, как Пиапон. Но шкурки у них завелись. И вот однажды появляется возле их зимника нанай старик тоже с мальчишкой. Крикнул старик по-нанайски: «Это мое охотничье место! Уходите! Предупреждаю, если через три дня не уйдете, убью!» Ничего не понял русский старик с мальчишкой, потому не испугался.

 

Пиапон, с усмешкой слушавший начало сказки, вдруг насторожился. Богдан тоже.

 

— Проходит три дня, вновь пришел старик с мальчишкой, кричит: «Три дня прошло, вы не ушли! Теперь я вас убью!» А русский старик лежит в шалаше совсем больной, умирает. Мальчишка ему чай греет, сухари дает, а больше что им есть? Белку бьют, но не едят беличье мясо. Непривычно им, никогда раньше не ели.

 

— Дураки, самое вкусное мясо не ели, — сказал зять Пиапона.

 

— Правду говоришь, хоть ты и молчальник. Совсем собрался умереть старик. Тут приходит нанай — отец мальчонки, поглядел на старика русского и давай его ругать. Только теперь он его ругал не за то, что охотничье место занял, а за то, что не умеет жить в тайге. Долго ругался старик нанай, а мальчишка тем временем принялся варить беличьи тушки, которые нашел возле зимника. Заставили они русского старика есть это мясо, сына его накормили. Больше они не оставляли русских, кормили больного старика мясом, сырой печенкой, заставляли пить хвойный отвар, где-то из-под снега доставали разные ягоды. Вскоре русский старик стал садиться, потом вставать, потом побежал, да так, как бывает только в сказках. Обрадовался старик, что выздоровел, еще пуще обрадовался мальчишка русский, что отец жив-здоров.

 

Митрофан замолк, откашлялся, пошуровал в камельке палкой и закончил сказку такими словами:

 

— Подружились с того времени старик русский со стариком нанай. А еще крепче стала дружба мальчишки русского с мальчишкой нанай. Дружат они и сейчас, крепко дружат. Дружат их дети, внуки. И будут в этой крепкой дружбе жить, пока солнце на небе светится. Вот откуда пошла дружба русских и нанай. Понял? Ну как, хорошая сказка?

 

Пиапон слушал, отложив в сторону белку с недоснятой шкуркой и не выпуская трубки. Он сидел не шелохнувшись. Богдана с самого начала удивила необычность сказки, потом он насторожился — голос Митрофана почему-то охрип. Он посмотрел на замершего Пиапона, потом на Митрофана — и все понял.

 

— Это не сказка, ты выдумал, — сказал зять Пиапона, но никто не обратил на него внимания.

 

Пиапон курил, Митрофан шуровал в камельке.

 

— В сказку обратил, — наконец сказал Пиапон.

 

— Встреча наша теперь и мне сказкой кажется, — ответил Митрофан.

 

«Вот как! Это он рассказал о своей первой встрече с дедом!» — встрепенулся Богдан.

 

Утром Богдан вышел в верховье ключа, разыскал место слияния двух ключей. Ему очень хотелось посмотреть место, где зародилась дружба Колычевых с Заксорами.

 

— Отсюда пошла дружба русских с нанай, — сказал он вслух, вспоминая быль Митрофана. — С этого ключа.

 

Потом он подумал, что вода этого ключа впадает в горную реку, а там живут другие народности, следовательно, дружба русских и нанай, зародившаяся здесь, как ключевая вода сливается с речной водой, сливается с дружбой других народностей. Река вытекает в Амур, из Амура — в море. А по берегам морей сколько народов! Это дружба всех народов. Но так ли? Как хотелось Богдану, чтобы было именно так, чтобы светлыми, как ключевая вода, оставались всегда отношения между людьми, между народами. Это была бы дружба!

 

Весь день Богдан ходил по тайге в приподнятом настроении, а когда вернулся в зимник, оказалось, что добыл он меньше всех. Да не в добыче вовсе дело, хотелось ему сказать: я сегодня другой, чем был вчера, — вот в чем дело!

 

— Встретил я человека, всем бы надо к нему сходить, — сказал Пиапон, и все поняли, что он нашел свежие медвежьи следы. Медвежатины нынче охотники еще не пробовали, обходились кабаниной, лосятиной.

 

— А нельзя тебе просто сказать: встретил, мол, медведя? — спросил Митрофан, когда залезли в спальные мешки.

 

— Тайга, Митропан. Тут свои законы, нельзя нарушать.

 

Утром охотники пошли на медведя. В полдень встретили его и двумя выстрелами свалили. Молодые охотники наломали елового лапника. Медведя перетащили на эту постель.

 

— Лежи, друг, мы тебе новую постель постелили, мягкая постель, — говорил Пиапон, переворачивая тушу кверху брюхом. — Задери вверх ноги, когда они сильно устают, так хорошо лежать.

 

Потом он сделал ножом надрез в переносице, привязал ремень и, протянув на восток, прикрепил к воткнутой в снег палочке-тороану. Зять его тем временем разложил девять палочек одну за другой на груди и животе медведя. Пиапон порол шкуру от горла к животу и каждый раз, когда нож его добирался до палочки, приговаривал:

 

— Не беспокойся, друг, ничего плохого я тебе не делаю, я снимаю с тебя халат. Вот расстегиваю одну пуговицу, вот другую.

 

Зять его брал очередную палочку, ломал пополам и бросал одну половину на запад, другую на восток. Сняв шкуру, начали разделывать тушу. Пиапон собрался перерезать горло, и зять Пиапона сделал из ветвей крюк и двупалую рогатину.

 

— Далеко пойдет — зацепи! — сказал он, и зять крюком подцепил горло медведю.

 

— Вплотную подошел — рогатиной его и упрись крепче!

 

Зять Пиапона прижал рогатиной горло, и Пиапон одним движением перерезал горло между рогатиной и крюком. Нож наткнулся на шейный позвонок, но тут же легко и быстро отделил голову зверя от туловища.

 

Митрофан помогал Пиапону, он без подсказки знал, что и когда следует отделять, только в первый раз ему показался диковинным ритуал разделывания хозяина тайги. Он знал русских таежников, которые тоже выполняли этот обряд, так как искренне верили, что если этого не исполнить, то другие медведи узнают и отомстят, как за глумление над своим собратом. Митрофан понимал этих промысловиков, они учились у нанайцев таежному бытию, перенимали их обычаи. Для них законы тайги так же священны, как и для нанайцев. Митрофан по себе знал, как тайга воздействует на психику человека, оказавшегося с ней наедине.

 

Разделав медведя, охотники выпили кровь. Пиапон вытащил глаз зверя, предложил зятю.

 

— Проглоти, храбрость для человека никогда не бывает лишней. Усыпил ты нашего друга, еще не одного усыпишь.

 

Зять послушался и с трудом проглотил глаз. Охотники взвалили на себя мясо, сколько кто мог, и направились в зимник.

 

«Все по закону, — думал Митрофан. — Неужели сегодня не отведаем медвежатины, по закону вроде бы не позволяется вечером варить ее».

 

Но Пиапон из каких-то соображений отступил от этого запрета и велел сварить мясо. Ели медвежатину ножом и остроконечной палочкой — к мясу запрещалось притрагиваться рукой. Кости, даже самую махонькую, складывали в одну кучу.

 

«Так, теперь что не следует делать? — вспоминал Митрофан. — Не дуть на огонь. Это мы выполним».

 

На следующий день зять Пиапона не вышел на свою тропу, он варил медвежью голову. Он хозяин головы, медведь его. Когда вернулись охотники и приготовились есть, он подал голову Пиапону, челюсть — Митрофану.

 

— Вернусь домой, одарю охотничьим щенком, — пообещал Пиапон, принимая голову.

 

«За голову щенка, — вспомнил Митрофан, — за челюсть, кажется, положены патроны». Он вытащил из сумки пять берданочных патронов и отдал зятю Пиапона.

 

— Спасибо тебе, — сказал он, — возьми, ими сможешь усыпить еще не одного нашего приятеля.

 

Богдан с зятем Пиапона обгладывали кости и складывали в одну кучу. Через несколько дней, когда все косточки зверя будут собраны, их прокоптят и отнесут под священное дерево, а череп повесят на суку.

 

— А Богдан еще не усыплял друзей? — спросил Митрофан.

 

— Нет еще, — ответил Пиапон.

 

— Чего же ты так, Богдан? Охотничьей собаки не хочешь? Да, ты ведь собрался в город, учиться.

 

— Да, собрался, — усмехнулся Богдан. — Подначиваешь?

 

— Зачем? Я к слову, над такими мыслями грех насмехаться. В первое время, наверно, скучать будешь, вспоминать будешь рыбалку, охоту; может, вспомнишь этот вечер в зимнике.

 

— Когда вдали, то вспоминаешь свою семью, дом, стойбище — все дорого. Я по оморочке даже скучал, — сказал Пиапон.

 

— Это так, — вздохнул Митрофан.

 

После жирной медвежатины приятно потягивать густой ароматный чай и неторопливо разговаривать. За чаем следует трубка, а там пора и на боковую.

 

Два месяца промышляли охотники, добыли немало дымчатых белок — сезон выдался удачный. Пиапону не хотелось возвращаться в Нярги и заниматься непривычной ямщицкой работой: по распадкам еще бегали три-четыре соболя, на речке прятались выдры, колонки, да и белки еще можно было взять не один десяток. Митрофан не смог уговорить его и один отправился домой в Малмыж в начале января.

 

— Теперь нас трое, — смеялся Пиапон. — Один проглотил язык, другой наполовину перекусил, только третий с целым языком. Не помрем со скуки, как говорил Митропан.

 

Зима Пиапону выпала удачная, да и молодые не очень отстали от него. Возвратились они в Нярги в начале марта. Далеко от стойбища их встретили внуки Пиапона — Поро и Ванятка. Пиапон прижал их к груди и долго целовал в холодные щеки — он сильно соскучился по этим неугомонным мальчишкам. Наконец старший — Поро от деда попал к отцу, потом к Богдану.

 

— Дед, у нас дома все здоровы, — сообщил Ванятка Пиапону. — Все живы, только русский дед умер. Приезжал Митрофан и сказал, что умер самый большой наш русский дед, который нам новую жизнь принес.

 

Пиапон улыбался, слушая болтовню внука, но последние слова насторожили его.

 

— Что? Как он сказал? — переспросил он.

 

— Самый большой русский дед умер, давно это уже было, Митрофан приезжал, сказал.

 

— Кто же это может быть? — недоумевал Богдан. — Отец Митрофана умер давно...

 

— Я тоже ничего не понимаю, — признался Пиапон.

 

— Дед, а дед! Ты чего мне привез? А? Стрелы есть? А лук тугой? — теребил Пиапона Ванятка.

 

— Сорока ты! — засмеялся Богдан. — Все есть, все привезли.

 

Пиапон посадил Ванятку на загруженную мясом нарту и зашагал к стойбищу. Из Нярги уже валил народ, впереди всех бежали мальчишки постарше на лыжах с собаками, за ними спешили женщины. Таков обычай — встречать возвращающихся из тайги охотников. Мальчишки присоединили своих собак к упряжкам охотников, сами вцепились в нарты с боков и с криком, шумом помчались в стойбище.

 

Дярикта и Хэсиктэкэ — жена и старшая дочь Пиапона — хозяйки дома и амбара, стоят у дверей амбара, принимают куски мяса и складывают в кучу. В дальнем углу, отдельно от всех других вещей, уложено таежное снаряжение охотников. Пиапон, зять его, Богдан, раздетые, в одних легких халатах, утомленные, сидят в кругу родственников, друзей и курят трубки.

 

Пришли братья: Полокто, Дяпа, Калпе; дети их: Ойта, Гара, Хорхой, Кирка — приплелся Холгитон. А женщины уже варят в самом большом котле мясо, оттаивают осетров на талу. Готовится праздник возвращения охотников.

 

— Дед, дед, где лук, стрелы, ты обещал, — егозит Ванятка на коленях Пиапона.

 

Ванятка — любимый внук, внебрачный сын Миры. Пиапон не отдал его матери, когда та потом выходила замуж за другого. Ванятке все прощается. Пиапон просит подать ему сумку, вытаскивает лук, стрелы и дарит всем присутствующим мальчишкам по стреле. То же делают его зять и Богдан.

 

Охотникам преподносят водку, и праздник начинается, хотя мясо еще не сварилось, осетры не разделаны. На стол подают наспех поджаренную на огне юколу. Братья Пиапона раньше вернулись из тайги с хорошей добычей и уже успели съездить к торговцам, купили продовольствия и водки.

 

На правах старших рядом с Пиапоном сидят Полокто и Холгитон. Полокто, выпивший и потому радушный, рассказывает, сколько с сыновьями добыл зверей, хвастается заработком. Холгитон не отстает от него, он тоже ходил в тайгу.

 

Пиапон очень устал, у него ныли ноги, но, выпив первые чашечки подогретой водки, почувствовал себя легко и свободно, будто с него сняли веревки, опутавшие тело. Он был рад встрече с братьями, друзьями, семьей, он соскучился по ним, потому говорил много, шутил.

 

Женщины подали дымящиеся горячие куски мяса, соломкой нарезанную мороженую осетрину, охотники выставили припасенные бутылки водки. Праздник разгорелся вовсю. В доме зажгли жирники, они коптили и плевались жиром. Но никто не обращал ни на что внимания. Все пили и ели.

 

Пиапон заметил, как свалились Богдан и зять, они вообще мало выпивали, а тут еще усталость взяла свое. Хэсиктэкэ укладывала мужа, Дярикта стелила постель Богдану. И тут Пиапон вдруг вспомнил слова Ванятки о смерти большого русского деда. Когда он спросил об этом Полокто, тот подумал и закричал:

 

— Какой дед! Нашел себе деда! Об этом весь Амур знает, Ваньку Зайцева наши болонские охотники убили. Твой друг Гири Ходжер убил его.

 

— Это охотник! Молодец! — обрадовался Пиапон.

 

— Ванька хотел обоз с мукой ограбить, под Славянкой хотел напасть. Про это узнали красноармейцы да на него самого напали, разгромили его банду. А он бежал за Анюй. Спрятался в охотничьем зимнике. Когда бежал, потерял рукавицы, обморозил руки. Гири с отцом, друзьями шел в тайгу, встретился с ним. Ванька вышел с наганом, потребовал еды, сказал, если не дадут, убьет всех и все отберет. Гири говорит, зачем так, Ванька, мы тебе помогали, зачем сердишься. На, бери юколу, муку. Ванька говорит: «Слышал я, что Пиапон няргинский вас уговаривал убить меня, но я тебе верю». Он взял, что подали, а наган не отпускает, в руке обмороженной держит. Отошел он, а Гири вытащил винтовку и крикнул: «Ты враг советской власти, ты наш враг!» и выстрелил.

 

— Запомнил! Хорошо запомнил! — воскликнул Пиапон. — Так я ему объяснял. Теперь мы спокойнее заживем.

 

Холгитон хотя и хвастался, но не кричал, как кричал раньше при выпивке, больше отмалчивался и был какой-то пришибленный. Возбужденный водкой и известием о гибели бандита Ваньки Зайцева, Пиапон не сразу расслышал слова старика.

 

— Пиапон, послушай, — повторил Холгитон, дергая его за плечо. — Послушай...

 

— Отец Нипо! Чего тебе, разве этого тебе мало для радости? Ваньку убили, теперь будет спокойно и хорошо, жить будем...

 

— Чего ты радуешься? Я два месяца грущу и думаю, как будем жить...

 

— Хорошо будем жить!

 

— Как ты хорошо будешь жить, когда Ленин умер? Как могут травы подниматься вверх, цветы цвести, когда солнце потухло?

 

Пиапон замолк на полуслове, он будто оглох, не слышал ни крика Полокто, ни шума опьяневших охотников. Он смотрел застывшими глазами, как скатывается слеза по изборожденному морщинами лицу Холгитона.

 

«Умер Ленин? Как мог умереть Ленин? Ты, старик, что-то путаешь, ты путаником стал к старости...»

 

— Советская власть только пришла к нам, а он умер... — продолжал Холгитон. — Только начали верить советской власти, и он умер. Что дальше будет? Какая жизнь наступит? Разве ты об этом знаешь? Никто не знает, один Ленин знал. Помнишь? Кунгас говорил, Ленин сказал царя уничтожить, послушались все, уничтожили царя. Приехал Воротин, привез нам, совсем голодным, муку и крупу, сказал, это так велел Ленин. Пришла советская власть, сразу стала нам помогать, потому что так велел Ленин. Теперь кто что скажет? Умер Ленин. Теперь опять белые с японцами вернутся, опять нас с тобой перед народом голых по заду шомполами бить станут...

 

Светлая слеза скатилась с губы на белую редкую бородку Холгитона и засверкала при тусклом свете жирника. Пиапон видел только эту слезу.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

Нарта, подпрыгивая на торосистом льду, подходила к малмыжскому берегу. Токто не подгонял уставших собак, он смотрел на вздыбленный льдами Амур и пел песню без слов. Токто утром рано выехал с Харпи, не дал собакам передохнуть в Болони, проехал мимо, потому что надеялся возвратиться сюда вечером на ночевку. В Малмыже он быстро справится с делами, а ночевать будет в Болони у своего друга Лэтэ Самара, отца Гэнгиэ. Вспомнил Токто про вторую жену сына, и потеплело у него в груди — любил он ее как родную дочь. Она и на самом деле дочь, кем же может быть жена сына для родителей? Красавица она, работящая, послушная, скромная. Только вот не приносит она Токто внука или внучку, не обрадует старика. И непонятно почему. Сколько раз шаман камлал, поили ее отваром высушенного пупка, сырыми яйцами, выполняли разные обряды — ничего не помогает. Теперь старушки поговаривают, будто она бесплодная. Токто не верит им, не может быть, чтобы такая красавица была бесплодной, тут что-то не так. А почему не так, Токто сам не понимает.

 

Гида любит Гэнгиэ, он спит только с ней, и из-за этого вторая жена, Онага, ненавидит Гэнгиэ. Это известно Токто.

 

Онага тоже хорошая, она принесла радость Токто, родила двух мальчиков, а Токто хочет иметь еще не одного и не двух внуков и внучек, поэтому ему приходится часто вести с сыном мужской разговор. Только после такого крепкого разговора Гида ложится с Онагой. И как счастлива бывает Онага после этого, наутро она сразу мирится с Гэнгиэ, дома все делает сама, и работа просто горит в ее руках. Хорошая Онага. Хорошие жены у сына.

 

— Tax! Tax! — прикрикнул Токто на собак, и те убыстрили бег, без труда поднялись на взгорок.

 

Когда нарта проезжала мимо лавки Саньки Салова, выбежал приказчик, крикнул:

 

— Заверни сюда, новости скажу!

 

Токто помотал головой и подъехал к лавке советского торговца. Крепко привязал упряжку к плетню, иначе сорвутся собаки и загрызут свинью или корову, потом беды не оберешься.

 

— Дорастуй, — поздоровался Токто, входя в лавку.

 

— Здравствуй, здравствуй, охотник, — ответил молодой человек за прилавком. — Меня зовут Максим Прокопенко. Ты откуда приехал, охотник?

 

Токто недоверчиво оглядел молодого торговца. Совсем молодой, безусый, краснощекий. Токто знает, что здесь торгует тот самый усатый русский, который привозил прошлым летом на пароходе муку и крупу голодающим охотникам. Об этом все говорили во время осенней рыбалки.

 

— Где купеза? — спросил Токто.

 

— Какой тебе купеза! — засмеялся Максим. — Это при царизме купезы были, а мы советские торговцы. Интеграл, понимаешь? Это советские торговцы из Интегралсоюза.

 

— Тебе Максун, рыба? — спросил Токто, вспомнив имя молодого торговца, и засмеялся. — Люди, а имя Максун.

 

— Максун, Максун, я помощник Воротина.

 

Токто не понял, что такое помощник.

 

— Купеза надо.

 

— Воротина, что ли? Борис Павлович выехал в Мэнгэн, к вечеру вернется.

 

«Нет усатого, — подумал Токто. — Что же делать? Я по-русски не понимаю, этот Максун меня не понимает, как ему объяснишь, что я привез долг?»

 

Максим следил за выражением лица Токто, пытался понять, что мучает охотника.

 

— Ты откудз приехал? Болонь? Джуен? Хурэчэн?

 

— Джуен. Джуен.

 

Максим недоверчиво оглядел охотника, но все же поверил, что тот приехал из Джуена, миновав в Болони хитрого торговца У. Старый лис У загородил озерским и своим болонским охотникам путь в Малмыж.

 

— Ты проехал Болонь? Тебя не задержал У?

 

— У — тьфу! — для верности Токто сплюнул на пол.

 

— Ты ему не должен?

 

— Долга нету У, тебя есть.

 

— Как? Мне должен? Я тебя не помню, ты к нам впервые приходишь. Как тебя звать?

 

— Токто, моя Токто.

 

Нет, Максим не помнил этого охотника. Он заглянул для верности в книгу записей. Токто в книге не числился.

 

Тем временем Токто на нанайском и русском языке пытался разъяснить, что он нанай, честный охотник, он принес долг советской власти. Усатый ему объяснял, что муку и крупу советская власть дает голодающим охотникам безвозмездно, но он, Токто, все понимает, нельзя такую ценность давать безвозмездно, просто советская власть знала, что прошлым летом охотники не могли ничем заплатить за муку и крупу. Теперь Токто может возвратить долг, он хорошо поохотился нынче зимой. Вот он принес двух самых лучших соболей, отдает советской власти и говорит спасибо этой власти

 

Увидев перед собой двух черных соболей, Максим залюбовался ими, взял, рассмотрел профессионально, оценил. Это были первосортные соболя.

 

— Это долга, советская власть долга, — твердил Токто.

 

— Долг советской власти? — растерялся Максим. — Какой долг? Что тебе советская власть дала в долг?

 

— Если ты пришел торговать с нами, — сказал Токто по-нанайски, — должен был прежде наш язык выучить. Вон китайские торговцы все говорят, Санька Салов говорил лучше нанай. Усатый тоже немного говорит.

 

— Санька Салов, — машинально повторил Максим единственное слово, которое было ему понятно. — Что мне делать? Переводчика надо. Где его найдешь? Колычев Митрофан погнал почту.

 

Токто уже порядком надоел этот бестолковый разговор, он вытащил еще двух соболей, несколько колонков, связку белок и потребовал за них муки, крупы, сахару, водки и сукна.

 

Когда Максим подсчитал цену шкуркам и хотел добавить к ним первых двух соболей, Токто резко отодвинул их и выкрикнул:

 

— Долга! Советская власть долга!

 

— Черт знает что, — растерянно пробормотал Максим. — Пусть сам Борис Павлович разбирается.

 

Он начал взвешивать муку и крупу, это была его привычная работа. Вскоре он успокоился, вспомнил напутствие начальства, что он должен заниматься не только торговлей, но и пропагандой советской власти среди охотников. Торговать Максим давно научился, к этому он привык, а вот пропагандировать он не умел. Да и трудно было заниматься этим, не зная языка охотников. Хорошо, когда попадались знающие русский язык, а что делать с такими вот, как этот Токто из Джуена? Но побеседовать с ним надо.

 

Максим вспомнил свою недолгую службу приказчиком на Уссури: хорошо ему было там, сколько хочешь зубоскалишь с охотниками, и с русскими, и с нанайцами, и никто не требовал беседовать с ними о советской власти.

 

Токто закурил трубку и искоса поглядывал на молодого торговца. Максим ему понравился, да вот беда, не может Токто с ним поговорить по душам. Сколько ему лет? Откуда приехал? Давно работает торговцем? Может, сам охотился, потому что хорошо разбирается в шкурках. Все это хотел спросить Токто, но не мог.

 

— Хоросо, Максун, — улыбнулся он.

 

Надо было что-то сказать, слишком долге они молчат. Когда в доме находятся двое и молчат, каждый из них может подумать про другого, что тот сердится на него. В селе нельзя, чтобы двое не разговаривали, в тайге — другое дело, там много приходится думать, мысленно прокладывать новые охотничьи тропы, распутывать хитрость зверей, да мало ли еще о чем можно думать в тайге.

 

Токто не сердится на торговца, за что ему сердиться? Хороший человек, сразу видно.

 

— Хорошо, — улыбнулся в ответ Максим. — Токто, ты знаешь, что такое советская власть?

 

— Аха, хоросо.

 

— Она народная власть. Наша.

 

— Да. Моя воевал.

 

— Как воевал? За советскую власть, что ли?

 

— Партизана ходил.

 

— Да! Это здорово. Тогда ты должен знать, кто Ленин.

 

Как же не знать Ленина! Токто знает, кто такой Ленин, ему уши прожужжал про него партизанский командир Кунгас. Много рассказывал о нем, о советской власти. Когда первый раз Кунгас сказал, что Ленин советскую власть образовал, что он самый главный человек теперь, Токто сразу все понял, и не надо было об этом повторять. А Кунгас все повторял и повторял, правда, по разному поводу.

 

— Ленин, это главный, — ответил Токто. — Он новый чари.

 

— Царь! Ты что, охотник, опупел? Ленин — вождь всего пролетариата, вот кто он был! А ты... царь. Нет царей, нет купцов — запомни.

 

«Этот безбородый торговец тоже поучает», — недовольно подумал Токто.

 

— Советская власть смела всех буржуев, царей всяких, купцов, одним словом, всех богатеев. — Максим победно посмотрел на Токто и закончил: — Наша власть!

 

На этом красноречие его иссякло. Если бы сейчас Токто что-нибудь спросил, то он стал бы повторять все сначала, потому что это был весь запас его знаний. Максим знал свою беспомощность, старался подучиться у Воротина, но что поделаешь, когда в голове не задерживается эта премудрость о советской власти и слова улетают из головы.

 

— А теперь нам вовсе трудно, — продолжал уверенно Максим, потому что молчание Токто воодушевляло его. — Вдвое, втрое трудно, потому что наш вождь товарищ Ленин умер. Ты слышал это?

 

— Нет, не зинай.

 

— Если кто не слышал в тайге, всем передай: Ленин умер, нам вдвое тяжелее, потому надо сомкнуться теснее и строить советскую власть.

 

«Каждый человек рождается, каждый умирает. Под солнцем живем, — подумал Токто. — Умер Ленин, но власть, которую он принес народу, живет. За эту власть крови много пролито, так говорил Кунгас. Разве теперь эту власть народную можно кому отдать? Нет, нельзя».

 

Максим отвесил, отмерил все, что потребовал Токто.

 

— Все, — сказал он и, взглянув на два лишних соболя, добавил: — Это я передам Борису Павловичу, пусть он решает, что делать.

 

— Это долга, понимай надо. Долга советская власть, долга Ленин, — ответил Токто.

 

«Ишь ты! Задолжал даже Ленину», — поразился Максим.

 

После отъезда Токто он долго разглядывал соболей. Первосортные шкурки, мех серебром струится. Редкостные соболи, больших денег стоят. И, чудак-человек, отдает их торговцу за какие-то непонятные долги. Даже не просит в книгу записать. О расписках, конечно, он понятия не имеет. Уссурийские охотники этого не сделали бы, нх здорово научили китайские торговцы. Да и русские тоже. Максим вспомнил отца-приказчика, ловок был, кое-чему научил сына. Да, пришли другие времена, не успел Максим попользоваться этими знаниями.

 

Соболя жгли руки. Они ведь ничьи! Ни в каких документах не числятся. Охотник неграмотный.

 

Максим бросил шкурки на прилавок. Закурил. Надо все обдумать. Велик соблазн. Если раскроется? Когда? Весна, скоро через Амур не проехать будет. Да Токто далеко живет, раньше осени он не появится. Может даже совсем не появиться, торговец У никого не пропускает в Малмыж. Токто первый прошел, другой раз может не пройти. Сеть У с мелкой ячеей, всю мелочь подбирает. А если Воротин сам поедет на Харпи, заедет в Джуен, встретится с Токто? Тогда все! Крышка.

 

Максим нервно затянулся, взглянул на соболей.

 

«Нет, отец не выпустил бы из рук такую добычу! Что он придумал бы?! Обменять на захудалые? Как?»

 

Ладони Максима вспотели, он вытер их о куртку и взял шкурки. Подул. Встряхнул. Ах! Какой мех! Максим прижал к лицу соболей.

 

— Будь ты проклят, Токто, — прошептал он. — Зачем ты принес их, ведь кровь во мне отцовская стучит. Они теперь мои, мои...

 

Соболя щекотали лицо, ноздри, губы, какие они были мягкие! Женщины так не ласкали Максима, как эти соболя.

 

На улице заржала лошадь. Максим отнял от лица соболей и, увидев в окне Воротина, швырнул шкурки в ящик. Он еще не знал, что предпримет, но возвращение Бориса Павловича его обрадовало. Он выбежал помогать ему распрягать лошадь

 

— Ты что это какой-то встрепанный? — спросил Воротин.

 

— Ничего не встрепанный, какой есть, — бодро ответил Максим. — Как поездка? Встретились с Американом?

 

— Не видел его, но узнал любопытные вещи, хотя все охотники в Мэнгэне помалкивают. Боятся его. Раньше Американ ходил в тайгу, всегда привозил пушнину мешками. Где он ее брал? Торговал? Но чем? Говорят, у него никогда товара много не было. Теперь он не ходит в тайгу. Водкой торгует. Контрабандной водкой торгует. Где только он ее достает, откуда привозит? Учти, на пушнину меняет. Это уже по нашей торговле бьет.

 

Лошадь завели в утепленный сарай, дали корм.

 

Воротин с Максимом, оба холостяки, снимали угол в доме зажиточного малмыжца. За чаем Борис Павлович продолжал свой рассказ.

 

— Американ богат, друзей много. Поговаривают, будто он связан с хунхузами. А эти разбойники только возле границы крутятся. Тогда понятно, откуда водка у Американа. Но как он ее доставляет? На лодках, наверно. На пароходе не провезет. Санной дорогой тоже. Хитрый человек...

 

Максим слушал старшего, отхлебывая обжигающий чай. Он давно успокоился и теперь обдумывал свой следующий шаг.

 

— Мы, Максим, неудачно с тобой окопались, — продолжал Борис Павлович. — Надо было, несмотря на трудности с жильем, со складами, расположиться рядом с самыми крупными торговцами. Мэнгэн, конечно, не подходит, восемь — десять семей там живут. В Вознесенске — другое дело. Там и китаец торговец, и русские — Берсеневы, и другие. В Болони можно было поставить лавку дверь в дверь с У. Тогда, из-за любопытства хотя бы, заходили бы к нам. Торговать нам надо учиться. Слышал ведь, что говорили в Дальревкоме...

 

— Слышал, — сказал Максим. — Товара у нас маловато.

 

— Да, маловато. А пушнинку надо, на нее большая надежда. Потому торговать надо умеючи. А мы с ходу начали драться между собой. Интегралсоюз, Союзпушнина, Центросоюз. Черт знает что. Как мелкие купчишки, рвем друг у друга добычу, заманиваем охотников. Не годится так. Надо одну крепкую торговлю организовать, тогда и с частниками легче будет бороться. С Дальревкомом посоветоваться надо.

 

Борис Павлович отпил чаю, задумался.

 

— Как у тебя, чего не рассказываешь? — сказал он.

 

— Приезжал один, — ответил Максим, — озерский охотник.

 

— Такая новость, а ты молчишь! Прорвался-таки. Молодец! Наверно, не заезжал в Болонь, иначе его У на крючок зацепил бы. Кто он?

 

— Токто назвался.

 

— Токто! Как же, помню, его избрали председателем Совета. Неверующий такой. Привезли мы муки и крупы, раздаем, твердим, что даром, безвозмездно, мол, даем. Советская власть помогает. Не верит. Про долг говорил?

 

— Да. Твердил, долг верну. Вернул.

 

— Как? Привез за долг пушнину?

 

— Да, соболя.

 

Максим сам удивился, как это легко вырвалось у него, видно, где-то в мозгу крепко засела эта мысль забрать себе одного соболя.

 

— Вот чудак! Ты побеседовал с ним?

 

— Конечно.

 

— Знаю, как ты беседуешь, два слова не можешь сказать. А Токто к тому же по-русски плохо понимает.

 

— Беседовал, Борис Павлович, всю душу выложил. А он сердится, сует мне в руки соболя и твердит: «Долга, советская власть долга. Ленин долга».

 

Максим удачно изобразил Токто, но Борис Павлович не рассмеялся.

 

— Так и сказал? Ленину долг принес?

 

— Так и сказал.

 

— Эх, Максимка, не зря мы с тобой здесь сидим. Не зря! Если этот дальний озерский охотник несет свой долг Ленину — это хорошо!

 

— Чего хорошего — не должен, а несет.

 

— Мы ему вернем соболя, не в этом дело. Он знает, что советская власть и вождь народа Ленин крепко встали на ноги. Да, ты сообщил...

 

— Сказал. Когда сказал, что Ленин умер, тогда он и заявил, Ленину долг принес.

 

— Молодец Токто! Какой молодец! Значит, он, как и все мы, верит в бессмертие ленинских дел. Вот как! Хорошо, Максим. А соболя вернем, первым же охотником оттуда вернем.

 

— Может, товары какие...

 

— Нет, никак нельзя, соболя возвратим.

 

Максим облегченно вздохнул.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

 

Пиапон знает Холгитона, кажется, всю жизнь, и только дважды видел его плачущим: когда хоронили его отца Баосу и старого Гангу. Плакал Холгитон тогда и сильно плакал.

 

Пиапон смотрел на слезу, сверкавшую при свете жирника в жиденькой бородке старика, а слеза та все расширялась, делалась круглее, потом внезапно разлетелась на все стороны. Пиапон понял, что он тоже плачет. Но почему плачет? Он никогда не видел Ленина, слышал о нем только от Павла Глотова. Боится возвращения старого? Да, если возвратятся белые и японцы, не избежать ему снова шомполов.

 

— Ты, Пиапон, скажи, как дальше будем жить? — который раз повторял Холгитон.

 

Как дальше жить? Откуда он может это знать, если только вернулся из тайги, только услышал о смерти Ленина. Пиапон никогда не задумывался над этим, потому что жил, как жили все охотники, добывал зверей, ловил рыбу. Добыл пушнины, заготовил впрок мяса и юколы — вот и живи дальше. Не было у охотников мечты о будущем. Если кто и мечтал, так о чем? Пожалуй, о богатстве только. Как Полокто. А думать и мечтать заставил Ленин, сказал, будете, охотники, лучше жить: не будет богатых, не будет торговцев, которые вас обманывают, получите хорошие ружья, капканы, сетки и невода, советская власть вам поможет. Тогда и направление мыслей охотников стало общим, поверили они Ленину и советской власти. А теперь Ленин умер, мечта охотников, словно подбитая птица, распласталась на земле.

 

— Ты скажи, Пиапон, зачем он умер? Только все на ноги начали становиться, а он умер...

 

Не тереби ты, старик, душу, она и так кровью обливается. Мечта Пиапона подрезана. А так ли, Пиапон? Советская власть ведь живет, ты председатель Совета тут, в Нярги. Ты жив. Рядом в Малмыже Воротин — советский торговец. Дальше есть исполком, там Ултумбу. А еще дальше где-то Глотов.

 

— Будем жить, дака, будем, — ответил Пиапон. — Когда умирают близкие, мы говорим: плачь, сильнее плачь, но думай, как дальше жить! Будем вместе думать, как дальше жить.

 

Ты верно говоришь, Пиапон, но больше себя успокаиваешь, чем старика. Ленин наверняка завещал людям, как жить дальше, а ты не знаешь. Почему не знаешь? Советскую власть надо укреплять, новую жизнь строить... Но как строить? Ты председатель Совета в Нярги, а ничего не делаешь. Чем ты лучше старшинки царского? Он ведь тоже был главным лицом в стойбище, тоже ничего не делал. Был бы жив Ленин, ты бы посоветовался с ним, а теперь с кем посоветуешься? Говоришь, он не умер, потому что оставил свои дела, мысли? Может, ты прав...

 

— Пиапон, белые не вернутся?

 

— У нас берданки есть, дака, воевать научились.

 

— Это верно, вы воевали. Я ведь тоже могу еще стрелять, если будут возвращаться, выйду встречать.

 

— Сыновья будут с тобой, мы все рядом будем, так ведь призывал Ленин.

 

— Всех бедных призывал, чтобы разом поднялись на богатых.

 

Верно, старик, он всех бедных призывал: русских, нанай, ульчей, корейцев — всех. Если бедные разных народов встанут на лыжи в одном отряде, тут без дружбы не обойтись. Без дружбы — нет силы. Выходит, Ленин призывал к дружбе всех народов. Да, в дружбе — сила!

 

— Чего это я, — сказал Холгитон, — плачу, что ли?

 

— Пьяный ты, — сказал Полокто, сидевший рядом.

 

— Ты молчи. Один я знаю, почему плачу. А ты молчи, ты думай о своем богатстве.

 

— А ты не считай мое богатство!

 

— Тьфу, твое богатство! Пиапон, я пойду домой.

 

Было уже поздно, когда разошлись гости. Пиапон лег на постель не раздеваясь. Голова была свежая, будто не выпивал весь вечер.

 

— Ты чего, отец Миры? — удивилась жена. — О чем так думаешь? Ваньку Зайцева жалеешь?

 

Пиапон отвернулся от нее. Молодой была Дярикта и не отличалась умом, теперь совсем поглупела. Надо же выдумать такое — жалеть Ваньку Зайцева!

 

Прежние мысли не возвращались. Пиапон лежал с открытыми глазами и не заметил, как провалился в сон. Проснулся утром после женщин, те уже хлопотали возле печи, готовили новое угощение. Пиапон сел на постели и закурил. Через стол стояла кровать Богдана. Пиапон взглянул туда — Богдан лежал с открытыми глазами, закинув за голову руки. Рядом с ним приткнулся Иванка.

 

— Богдан, ты слышал? — спросил Пиапон.

 

— Слышал, дед, — ответил Богдан. — Я не спал, все слышал. Наверно, все люди на земле плакали в тот день, а мы не знали. Как так...

 

Богдан замолчал. Дярикта вполголоса переговаривалась с дочерью, стучала ножом.

 

— Сколько так будет продолжаться, что мы все новости узнаем последними? — продолжал Богдан. — А старик не прав. Новая власть уже крепко встала на ноги там, в Москве. Ты ведь знаешь, что такое Москва?

 

— Там Ленин жил.

 

— Да, там Ленин жил, это главный город советской власти. Отец Нипо не прав, у Ленина много было помощников, друзей, они продолжат его дело. Представь себе, живет человек с большой семьей. Начал он строить большой дом, заложил основание и вдруг умер. Неужели ты думаешь, этот начатый дом бросят? А человек оставил на бумаге изображение дома. Хорошее изображение, все это видят. Будут достраивать дом! Так я думаю. Весь вечер думал.

 

Пиапон не проронил ни слова, его мысли совпадали с мыслями племянника. У Богдана голова умная, сначала хорошо подумает, потом выскажет, все ясно и понятно. Не зря старики уговаривают его стать родовым судьей.

 

Не выкурил Пиапон трубку, как ввалились первые гости. Разговор оборвался. Вошла Агоака, сестра Пиапона. Шаркнула ногой об ногу, будто снег стряхивала с олочей. Подсела к печи.

 

— Ты, Агоака, как ночная птица, — сказала Дярикта. — Всю ночь, видно, на ногах, у тебя уже все сварено, только гостей дожидается еда.

 

— Гости, — фыркнула Агоака. — Когда они были? Теперь люди живут в деревянных домах, у них очаги большие, полы деревянные, чонко нет...

 

— Тетя, ты свое чонко травой давно заткнула, — засмеялась Хэсиктэкэ.

 

— Заткнула, что из этого? Холодно, потому заткнула. Что, из-за этого к нам нельзя приходить в гости? Проходишь мимо и нельзя заглянуть? Что, наша грязь пристанет к вам?

 

— Это к кому пристанет грязь? — вступилась Дярикта.

 

— Началось! — расхохоталась Хэсиктэкэ. — Папа, слушай, ты ведь давно не слышал, как тетя с мамой состязаются. Вот языки! Как листья тальника на ветру. Ха-ха!

 

Чонко — отверстие на крыше фанэы (дымоход).

 

Пиапон, Богдан и гости рассмеялись. Кто не знал в Нярги Дярикту и Агоаку! А они уже не слышали ничего, словно токующие тетерева.

 

— Я говорю, наша грязь к вам пристанет, — тараторила Агоака, — мы в фанзе живем, пол глиняный...

 

— Настели досок, кто за руки держит...

 

— Потому не заходит никто...

 

— Заходить не будут, если ты трубку не подаешь...

 

Пиапон рассмеялся и спросил:

 

— Мать Гудюкэн ты в гости зовешь?

 

— Как я посмею звать в гости, когда мимо проходят...

 

— Что у тебя? Талу нарезала?

 

— Талу из осетрины нарезала, пельмени на морозе...

 

— С этого и начала бы!

 

Агоака удовлетворенно сплюнула на золу перед дверцей печи.

 

— Ты всех зовешь?

 

— Сказала, да не знаю, придут ли.

 

— Будешь звать, как сейчас, кто придет? Надо ласково.

 

— Она хитростью берет, — сказала Дярикта.

 

— У тебя научилась, а то у кого же!

 

Дярикта зло сверкнула глазами, прикусила язык.

 

Агоака опять сплюнула. Теперь уже с негодованием. Она не могла простить Дярикте позора, который та навлекла на Пиапона, когда зайчонка Миры пыталась выдать за сына ее замужней старшей сестры Хэсиктэкэ. Прошло больше восьми лет, вон Иванка какой уже, по грудь почти Богдану, а обида за любимого брата не проходит. А вместе с обидой и злость.

 

— Ради талы из осетрины в какой грязный дом не пойдешь, — сказал Пиапон, натягивая на ноги торбаса. — Богдан, ты разве не хочешь немного грязи из большого дома вынести?

 

— Дед, пить не хочу, — поморщился Богдан.

 

— Боится, — сказала Агоака, — думает, оженю его. Нет невесты, не бойся.

 

— Ты чего такая злая, тетя? — спросил Богдан.

 

— Рада, что не идешь в гости.

 

Зайчонок — так нанайцы называют внебрачного ребенка.

 

— Печенку осетровую оставила?

 

— Оставишь, когда рядом эти коршуны — Кирка да Хорхой.

 

— Не злись, иду.

 

Когда Богдан пришел в большой дом, там в сборе были все дети Баосы, зятья, внуки — полный дом.

 

Хорхой с Киркой посадили его за свой столик.

 

— В тайге ты совсем оброс, — сказал Хорхой, оглядев Богдана, — скоро косички вновь заплетешь.

 

В Нярги Богдан один был без косичек; когда он возвратился из Николаевска без кос, няргинцы подняли его на смех: «Что за голова у тебя, Богдан, точно обгорелая кочка. Ха-ха!» — «Богдан, за тебя ни одна девушка не выйдет замуж. Где твоя мужская красота!»

 

Только Пиапон да несколько юношей сочувствовали Богдану. Они хотели быть похожими на него, но боялись насмешек. Богдан предлагал им отрезать косы, обещал подстричь по-русски, по-городскому. Велик был соблазн, но юноши все же устояли. Сидят перед Богданом, красуются косичками. Хорхой завидовал расческе Богдана, все тетки пытались выманить у него ножницы и чего только не предлагали взамен.

 

— Нет, Хорхой, косичек у меня не будет. Поеду в Малмыж, там есть мастер, умеет стричь.

 

— Тебе хорошо, ты из города вернулся без кос.

 

— Какая разница, в городе отрезать или в Нярги?

 

— Совсем другое дело из города вернуться...

 

Гудюкэн, дочь Агоаки, подала чашку мелко нарезанной осетрины. Агоака поднесла Богдану водки в фарфоровой чашечке с ноготок.

 

— Пей. Что за нанай ты? Какой ты охотник? Косу отрезал, от водки морщишься, от женщин отворачиваешься. Пей.

 

Богдан усмехнулся, обмочил верхнюю губу в водке, вернул Агоаке. Та тоже помочила губы и вернула Богдану. Тот выпил.

 

— Если бы ты не выпил, я тебе подала бы, как подают русские, в кружке, и заставила бы выпить.

 

За соседним столиком засмеялись.

 

— Такая наша сестра, — сказал Дяпа. — Вредная.

 

— Большой дом на ней держится, — поддержал его Холгитон.

 

— Какой большой дом? Нет давно большого дома, мы с отцом Миры ушли отсюда, и не стало большого дома, — сказал Полокто.

 

Богдан расправлялся с талой, когда услышал рядом спор братьев. Говорил сперва Полокто.

 

— Удачная зима. Разве не так?

 

— Для нас удачная, — ответил Калпе. — Весной голодали, осенью хорошо зажили. Другие с охоты пустые вернулись.

 

— Я тоже мало добыл.

 

— Зато ты раньше всех вернулся и сено продаешь русским. Хорошо заработал.

 

— Мое сено лишнее, а у малмыжских нет сена, потому хорошие деньги дают.

 

— Ты всегда путаешь мое и наше. Сено косили все вместе.

 

— Я позвал вас, если бы не позвал, не заготовили бы.

 

— Все равно, сено косили, теперь деньги поровну!

 

— Отец Ойты, у русских совсем нет сена? — спросил Пиапон.

 

— Мало, коровы, лошади голодают, луга-то...

 

— Много продал? Есть еще сено?

 

— Зачем тебе? Продавать хочешь?

 

— Это мое дело! Есть сено?

 

— Есть! Есть! — закричал Калпе.

 

— Немного есть, а что? Ты скажи, зачем? Твоей лошади хватит, моим тоже.

 

— Дай одну лошадь с санями, за сеном поеду.

 

— Не даст он лошадь, — сказал Холгитон.

 

— Дам, вот возьму и дам! — закричал Полокто. — Возьми лошадь и сено возьми.

 

Пиапон поднялся, стал одеваться.

 

— Куда, ага? Погости еще.

 

— Вернусь, куда денусь. Богдан, Хорхой, Кирка, поехали со мной, — сказал Пиапон и вышел из дому.

 

Вскоре четыре подводы выехали из Нярги. Поздно вечером Пиапон с молодыми возчиками вернулся домой с пустыми санями.

 

— Где сено? — спросил поджидавший его Полокто.

 

— В Малмыже, — распрягая лошадь, ответил Пиапон. — У русских сена нет, коровы молока не дают, а русские дети без молока не могут жить.

 

— Сам знаю. Даром, что ли, отдал? Митрофану?

 

— Ему и другим, кто нуждался больше.

 

— Ты ограбил меня! Так тебе советская власть советует? Родного брата грабить советует?

 

— Советует...

 

— Тогда это не моя власть! Не хочу такой власти!

 

— Советует помогать нуждающимся, советует жить в братстве, — продолжал спокойно Пиапон.

 

— Тебе русские братья роднее, чем я, родной брат!

 

— Ленин так говорил, понял? В дружбе всем жить, помогать друг другу.

 

Полокто плакал пьяными слезами, проклинал Пиапона, злых духов просил наслать на него неизлечимые болезни. Старики слушали и качали головами, нельзя так, соромбори — грех!

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

 

Кто вспомнит о морозах, когда ласково греет солнце? Кто вспомнит о голоде, когда живот распирает от обильной пищи? Нет, никто не вспомнит — это знает Пиапон. Когда в амбаре навалом лежит пища, все домашние одеты и обуты, жизнь всем кажется счастливой и беззаботной. Спросишь любого, как он прожил жизнь, не задумываясь, ответит: «Хорошо». Лишь тот, кто всю жизнь хворал и из-за этого не видел солнца, не слышал песни воды и ветра, ответит, что плохо! Что про такого скажешь? Вздохнешь сочувственно, подумаешь: «Бедный человек. Судьба». Но стоит этому хворому встать на ноги, походить по тайге, поплавать по Амуру, и как бы бедно он ни прожил другую половину жизни, в последний свой день он скажет: «Хорошо жил», потому что он начисто забыл первую — плохую половину жизни.

 

«Живем сегодняшним днем, — думал всегда Пиапон. — Хорошо сегодня, значит, и жизнь хороша. Прошлое не хотим вспоминать, о будущем не хотим думать. Теперь другие времена, надо по-другому жить».

 

Но жизнь протекала, как и прежде, то убыстряясь, то замедляясь: убыстрялась она, когда одно событие за другим катилось, словно снежный ком с горы, и охватывало не то что одно стойбище, а несколько сел или даже весь Амур; за этим вновь наступал спад, и жизнь опять замирала. Старики тихо умирали, дети с криком рождались — все нормально, все правильно. Обыкновенная жизнь. Так и должно быть.

 

Но Пиапон не соглашался с такой размеренностью жизни. Что делать, как подталкивать ее? Какие придумывать новшества?

 

«Новая жизнь», — говорил он, и редко кто, кроме Богдана, понимал его. «Живем, и хорошо», — отвечали ему.

 

Верно, в Нярги теперь жили терпимо, не очень сытно, но и не голодно. Зима, последовавшая за той, в которую умер Ленин, была малоурожайна на зверье, охотники мало добыли пушнины, но голодать не голодали.

 

Приезжали из исполкома начальники, расспрашивали о жизни, о рыбной ловле, охоте, говорили много о новой власти, но никаких перемен их приезд не вносил в жизнь охотников. Раза два приезжал Ултумбу, сообщил, что в Хабаровске организован Комитет народов Севера, который будет решать все житейские вопросы северных народностей.

 

— Где-то далеко организовываете всякие комитеты, — сказал Пиапон, — а что толку? Ничего не делается тут, на месте.

 

— Как ничего? — удивился Ултумбу.

 

— Новая жизнь, а что нового?

 

— Эх, Пиапон, давай я тебе объясню. Сначала у нас была организована Дальневосточная республика. Эта республика в 1922 году приняла программу помощи северным народам. Там сказано: помогать продуктами, одеждой, защищать от торговцев. Это что, разве не новое? Это в двадцать втором-то году, когда война только закончилась! В следующем году Дальревком принял решение, где тоже сказано — помогать, помогать охотникам. А ты? Эх, Пиапон, советская власть с самого начала, как только родилась, начала нам помогать. Только все делается не так быстро, как нам хотелось бы. Кроме заботы о нас у советской власти по горло других дел. Ох, как много, Пиапон, если бы ты знал! Жизнь налаживается. Потерпи, Пиапон, работы тебе скоро будет вдоволь, об охоте забудешь — вот как будешь занят.

 

— Без охоты нанай не проживет, Ултумбу. Какие бы ни были дела — охотиться буду.

 

— Некогда будет.

 

— Найду время.

 

Пиапон охотился всю зиму. Как же ему без охоты, на что жить? Председательская зарплата слишком мала. Когда возвратился из тайги, в стойбище его встретили советские торговцы. Много их было, один у другого отнимали пушнину. Все они были советскими торговцами, один из Дальторга, другой из Центросоюза, третий из Союзпушнины. Поехал Пиапон в Малмыж, сдал пушнину Воротину, спросил:

 

— Почему столько торговцев? Одна советская власть, а торговцы разные?

 

— Путаница есть, но думаю, что скоро разберемся, — ответил Воротин.

 

Орава новых торговцев оживила жизнь стойбища, некоторым старикам напомнила прошлое, когда так же спорили, отбирали друг у друга пушнину китайские и маньчжурские торговцы. Но в отличие от тех новые торговцы не продавали водки, они только словами, обещаниями, товарами и ценами заманивали охотников. Разъехались говорливые торговцы, и опять замерло стойбище, но ненадолго.

 

В большую семью Заксоров пришла беда — погиб Дяпа. Ставил он капканы на колонков, уходил из дому рано утром, возвращался после полудня. В конце марта однажды он не пришел в свое время. Домашние решили, что он поджидает ночи, чтобы возвратиться по насту. Но и ночью не пришел. Калпе, Хорхой, Богдан пошли на поиски и привезли истерзанное тело Дяпы. Его задавил медведь.

 

Братья Дяпы, племянники вытащили из амбаров берданки, охотничью одежду и в ту же ночь пошли на поиски медведя. В полдень они расправились со своим врагом, располосовали ножами на куски мясо, разбросали в разные стороны, кости дробили топорами. Собаки впервые в жизни объелись медвежатины так, что еле доползли до дому.

 

Похоронили Дяпу возле отца и матери. Жена Дяпы, Исоака, ходила на могилу, жгла костер. Хорхой с сестренкой Дяйбой иногда ходили ей помогать.

 

После похорон брата Пиапон задумался над судьбой Исоаки. Как ей быть? Исоака, по закону, могла вернуться к родителям, но они давно умерли. Могла Исоака, конечно, жить с сыном Хорхоем, нянчить внучат. Но захочет ли она? По старым законам, она должна перейти к Калпе, стать его женой. Это называется сирагори — продолжить.

 

Если не захочет Калпе продолжить Дяпу, ее могут взять Полокто или Пиапон. Старшим братьям закон не запрещает забрать ее в жены. Если же братья по каким-то причинам не могут продолжить Дяпу, Исоака может стать женой любого племянника мужа. На это имеют право сыновья Полокто: Ойта и Гара и сын Калпе — Кирка. Правда, Кирка моложе даже сына Исоаки Хорхоя, но разве раньше не бывали шестидесятилетние старухи женами восемнадцатилетних? Бывали, и сколько угодно.

 

Разобрал Пиапон все эти варианты, но решать положено не ему, Исоака сама должна сделать выбор, а дело братьев и племянников Дяпы — принять или отвергнуть. Пиапон размышлял над судьбой Исоаки потому, что был председателем Совета стойбища, он чувствовал свою ответственность за ее судьбу.

 

Исоака продолжала жить в большом доме, вела свое хозяйство с невесткой и с дочерью. Прошел апрель, наступил май. Женщины готовили на зиму черемшу. Однажды, вернувшись из тайги, Исоака зашла к Пиапону.

 

— Аха, уже терпеть не можешь, замуж, наверно? — встретила ее Дярикта.

 

Исоака смутилась и сказала:

 

— Зачем так, мать Миры?

 

Пиапон, выслушав Исоаку, вечером собрал в большом доме всех братьев и племянников. Давно не собирались они на такой совет!

 

Братья сели в кружок на том месте, где сидели они, когда был жив отец. Рядом с ними новая охотничья поросль: Ойта, Гара, Кирка. Богдана не было в стойбище, он уехал на Харпи погостить у родителей. На этом совете он мог присутствовать только наблюдателем, жениться на Исоаке он не имел права, так как был племянником Дяпы с женской стороны.

 

Братья курили трубки и молчали. Притихли молодые охотники. Возле очага замерли женщины большого дома. Среди них Исоака. Далда нервно курила свою длинную трубку. Волновались и жены Полокто — Майда и Гэйе — вдруг их сумасбродный муж приведет в дом Исоаку! Еще больше тревожились жены Ойты и Гары, они были молоды и не хотели ни с кем делить своих мужей. Одна Дярикта была спокойна.

 

— Исоака, иди к нам, — сказала она. — Ты хорошая, я ведь знаю, будешь мне сестрой. Хочешь, я сейчас отцу Миры скажу?

 

— Тебя послушается, жди, — усмехнулась Агоака.

 

— Не надо, они сами решают, — сказала Исоака. Молчание мужчин прервал Полокто.

 

— В старое время такое дело решал бы я, — сказал он. — Но теперь другие законы. Ты, отец Миры, председатель Совета, начинай разговор.

 

— Начать можно, — ответил Пиапон. — Может, отца Нипо позовем, легче будет нам говорить?

 

— Когда на совет большого дома посторонних звали? — спросил Полокто.

 

— Это советский совет, — возразил Калпе. Позвали Холгитона. Старик сел в кругу братьев.

 

— Собрались, чтобы поговорить об Исоаке, — сказал Пиапон. — Она остается с нами, с Заксорами.

 

— Куда ей деваться? Она ваш человек, — сказал Холгитон. — Кто ее продолжит?

 

Полокто усмехнулся.

 

— Мне третью жену? Кормить надо...

 

— Кто тебя насилует? — сказал Холгитон. — Твоя воля.

 

Калпе опустил голову, он обо всем переговорил с Далдой, и жена наотрез отказалась от Исоаки и даже пригрозила, что уйдет к родителям, если он возьмет вторую жену. Но Калпе беспокоило сейчас не это, он больше думал о неустроенности сына, о том, что все еще не может собрать денег на тори. Кирке пора жениться. А тут еще придет Исоака с дочерью...

 

— Не могу, — сказал Калпе и откашлялся.

 

— Ты обязан был, — нахмурился Холгитон. — Ты младше отца Хорхоя. Кто же теперь ее возьмет? Отцу Миры, я думаю, нельзя, он председатель Совета. А, может, можно? — Холгитон взглянул на Пиапона.

 

— Кто его знает, — ответил Пиапон. — Ултумбу надо спросить или в Хабаровске.

 

— Это долго, надо сейчас решать. Молодая женщина давно без мужа живет. Молодые, головы поднимите.

 

Холгитон взял в руки совет большого дома и упивался этой маленькой властью.

 

— Ойта!

 

— Жена у меня...

 

— Какой мужчина думает о жене, когда другую предлагают? Под женой живешь. Гара, ты что скажешь? Берешь женщину?

 

— Жена у меня...

 

— Твой отец с двумя женами живет и ничего! Он уже пожилой, а ты молодой. От женщины, которую тебе даром дают, без тори дают, отказываешься! А-я-я, какие молодые охотники пошли! Повтори, берешь?

 

— Не могу...

 

— Как не могу? Спать с женщиной уже не можешь? Бессердечный человек ты! Все вы, Заксоры, бессердечные люди оказались! — Холгитон совсем разошелся. — Ваша женщина осталась одна, без мужа, без кормильца, а вы ее из дома, как собаку, выгоняете.

 

Исоака тихо всхлипнула. Дярикта погладила ее по спине, что-то прошептала.

 

— Молодая она еще, и вам ее не жалко? Я всегда думал про вас хорошо, всем говорил, смотрите, какие Заксоры, берите с них пример. Теперь вижу — зря говорил. В старое время так не поступали. Закон сирагори — самый хороший закон, человеколюбивый закон. Он говорит, не бросайте, люди, женщину с детьми, кормите ее, выращивайте детей. Хороший закон, и такой закон советская власть обязательно поддержит. Кирка, ты что думаешь?

 

Холгитон так внезапно выкрикнул имя юноши, что все вздрогнули. Кирка, сидевший с опущенной головой, ожидавший каждую минуту этого вопроса, даже подскочил. Он покраснел, уши зардели спелой рябиной.

 

— Ты остался в этом доме один мужчина. Так будь настоящим мужчиной, будь храбрым охотником, поддержи честь Заксоров.

 

Кирка молчал.

 

— Твой дед сейчас смотрит на тебя, он где-то тут. Он теперь только на тебя надеется. Тебе даром дают женщину, без тори дают. Возьми, не отпускай ее из дома Заксоров.

 

Юноша молчал. Калпе смотрел на сына и тоже молчал. Далда замерла возле очага.

 

— Она ваш человек, нельзя отпускать. За нее деньги уплачены...

 

Пиапон помнил, что за Исоаку никто ничего не платил, отец договорился с ее отцом, они обменялись дочерями. Когда Идари сбежала с Потой, отец сильно переживал, чуть не поссорился с отцом Исоаки. Потом они помирились, отец Исоаки наотрез отказался от тори и не взял ни денег, ни соболей.

 

Полокто тоже помнил все, он слушал Холгитона, и его нисколько не возмущало поведение старика, он был, наоборот, доволен, что старик обошел его — зачем ему пожилая Исоака, когда он собирается купить себе молодую жену?

 

Калпе с раздражением слушал Холгитона, несколько раз собирался оборвать его красноречие, сказать, что он передумал и берет в жены Исоаку. Но Исоаку уже предлагали его сыну, удобно ли отбирать жену у сына? Потому Калпе молчал, хотя ему было очень стыдно.

 

— Бери, Кирка, женщину, — сказал Холгитон тоном, не терпящим возражения. — Бери и живи с ней. Ты сердечный человек, ты не выгонишь из дому женщину. Дяйба скоро выйдет замуж, и ты вдвоем с женой заживешь. Ты ее полюбишь, она хорошая, добрая женщина, я ее с люльки знаю. А если захочешь жениться на другой, она не станет противиться, ты приведешь молодую жену. Чем плохо? Эх, когда я был молодой, почему мне не выпало такое счастье? А ты, Кирка, счастлив, без денег жену нашел.

 

Кирка молчал. Когда на нарах поставили столики, он лег на свое место и не поднимал больше головы. Подали на столик еду, водку.

 

— Оженили твоего сына, — сказал Холгитон Калпе. — Если собрал на тори, теперь можешь пропить.

 

А Пиапон добавил:

 

— Я думал, ты продолжишь, а ты отказался вдруг. Я бы продолжил, Исоака хорошая женщина.

 

— Тебе нельзя, ты председатель, может, что не так, кто знает, — возразил Холгитон.

 

— Сыновья мои продолжили бы, — сказал Полокто, — да жены у них хуже медведиц. Если бы привели они Исоаку, каждый день ссорились бы, дом весь перевернули бы.

 

— У тебя и так хватает ссор, — усмехнулся Холгитон.

 

— Верно. Но эго я ссорюсь с женами, а что будет, когда дети еще начнут? Плохо будет.

 

Возвратился Хорхой, во время совета он отсиживался в доме Полокто. Узнав решение совета, он подошел к Кирке, лег и прошептал:

 

— Кирка, как мне теперь тебя звать, а?

 

Кирка размахнулся, ударил невпопад, но угодил в ухо Хорхоя.

 

— Охо! Ты уже бьешь меня, — засмеялся Хорхой. Кирка вскочил и выбежал на улицу.

 

— Чего это он? — удивился Холгитон. — Оженили его, радоваться должен, а он что?

 

Старик еще ничего не знал о любви своей дочери Мимы и Кирки. Влюбленные встретились. Всю ночь они провели вдвоем на конце острова, откуда когда-то, оттолкнув лодку, сбежали такие же влюбленные Идари и Пота. Мима с Киркой тоже думали о побеге, но куда теперь им бежать, где спрятаться?

 

— Никуда не сбежишь, — горестно шептал Кирка. — Кругом теперь одна новая власть.

 

— Раньше будто власти не было, — возражала Мима.

 

Раньше с этого места отчалила лодка Поты, он увозил украденную Идари, а теперь Мима уговаривала Кирку сбежать...

 


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Пиапону казалось, что не пароход поднимается по реке, а Амур наползает на него, как какое-то живое существо, извиваясь, то сужаясь, то расширяясь. Мутная вода валилась навстречу, и тупой нос парохода едва раздвигал ее. Двигатели грохотали в железном брюхе, колесо шлепало позади, и весь этот необычный шум ласкал ухо Пиапона. Он был человек тихий, привыкший с детства к тишине, к таежному полумраку и не переносивший лишнего шума. Почему же теперь нравился ему этот железный грохот? Когда он прощался на берегу Малмыжа с Митрофаном, пароход ему казался обыкновенным, каких десятки плавают по Амуру. Но когда они сели в шлюпку, Богдан сказал, что пароход называется «Гольд». Вот тогда-то и проникся Пиапон уважением к этому пароходу, потому-то и нравился ему даже грохот его стального сердца.

 

— «Гольд» назвали, надо же, — повторял он который раз. — Почему так назвали?

 

Богдан этого не знал, но по привычке стал размышлять вслух.

 

— Есть пароход «Кореец», почему не быть «Гольду»? Советская власть уважает все народы, потому пароход назвали именем нашего народа. Царская власть не называла свои пароходы именем нашего народа, не созывала людей на большой разговор в губернский город.

 

— Да, ты прав, — вздохнул Пиапон.

 

Пиапон с Богданом ехали на первый туземный съезд Дальнего Востока, который созывало Дальневосточное бюро ЦК. Как только вскрылся Амур, в Нярги приехал Высокий, широкоплечий русский. Он немного говорил по-нанайски и объяснил, что в июне в Хабаровске созывается съезд туземцев, где будут решаться вопросы, как улучшить их жизнь. От нескольких стойбищ требовалось выбрать одного делегата. Собрались няргинцы, подумали и решили послать Богдана, так как он хорошо говорит по-русски, умеет читать и писать. Однако, хотя Богдан и грамотный, но молодой, и предложили ехать с ним Пиапону, потому что в серьезном деле старший советчик не помешает.

 

Приезжий, его звали Казимир Дубский, проехал по соседним стойбищам. В Болони, Хулусэне, Нижнем Нярги, Хунгари, Туссере охотники согласились с предложением няргинцев. Перед выездом Богдан с Пиапоном ездили в Хулусэн помолиться священному жбану счастья, беседовали с великим шаманом Богдано Заксором. Шаману не нравился Дубский.

 

— Глаза его недобрые, — сказал Богдано. — Расспрашивал меня, выведывал шаманские тайны, настойчиво выведывал. Зачем ему это знать? Не верьте ему, это нехороший человек. Отговорить вас не могу, люди вас посылают, но будьте осторожны, ты, Богдан, особенно.

 

Так напутствовал родственников великий шаман.

 

Пиапону Дубский, наоборот, показался забавным человеком, он поинтересовался женскими вышивками, берестяными изделиями, слушал легенды и сказки, все записывал. Глаза его были тоже забавные, зеленоватые, таких глаз Пиапону раньше не приходилось видеть. Правда, глаза Дубского не очень ласковы и походили скорее на зеленый лед или стекло.

 

«Гольд» резал тупым носом тугие амурские волны, равномерно шлепал колесом. Прибыли в Хабаровск вечером, а на следующий день открылся съезд.

 

Большое красное здание было разукрашено флагами, плакатами, зал утопал в кумаче, сверкали начищенные трубы оркестрантов. Все было необычайно торжественно и празднично. Пиапона сперва ошеломило такое обилие красной материи и портретов. Дубский собрал возле себя делегатов и гостей-нанайцев, среди которых было немало женщин. Пиапон познакомился со всеми делегатами-нанайцами: Михаилом Актанка из Сакачи-Аляна, с которым, как выяснилось при разговоре, был и раньше немного знаком; Яковом Актанка, Ганя Бельды из Сэвэки, Екатериной Удинкан из Тауди, Николаем Тумали из Пули. Повстречался и с родственником Алексеем Заксором из Толгона.

 

— Почему тебя Алексеем зовут? — спросил Пиапон. — Ты ведь Орока.

 

— По-русски назвали Алексеем, — улыбнулся Орока.

 

Казимир Дубский показывал пальцем на портреты и говорил:

 

— Это Калинин, он был в Хабаровске два года назад, он самый главный человек в советском государстве...

 

— Главнее Ленина?

 

Дубский, видно, поднаторел в агитационном деле, легко находил ответы на все вопросы, но его толкования были довольно примитивны, может быть, оттого что он подлаживался под своих слушателей.

 

— Это Смидович. Комитет Севера знаете? Большой Комитет находится в Москве, там Смидович возглавляет этот комитет. А это Сталин, он главный партийный...

 

Медные трубы отчаянно ревели, звенели тарелки, гремел барабан, весь этот необычный шум до боли давил на уши, кружил голову. Пиапон морщился и с наслаждением вспоминал железный грохот «Гольда». Там хоть и грохотали железки, но они дело делали, толкали пароход, а эти трубы для чего ревут?

 

Наконец замолкли трубы, делегаты, гости заняли стулья. Часы показывали восемь. В торжественной тишине открылся первый съезд туземцев Дальнего Востока. В зале сидели нанайцы, ульчи, удэгейцы, нивхи, орочи, тунгусы, не могли прибыть из-за льда и непогоды чукчи, эскимосы, коряки, ительмены.

 

Избрали президиум съезда, и, к великому удивлению Пиапона, его племянника Богдана посадили за почетный стол, обтянутый красной материей, рядом с большими дянгианами всего Дальневосточного края, Пиапон почувствовал, как радостно запрыгало сердце, тепло разлилось по телу.

 

Потом на возвышение поднялся Орока, которого теперь по-русски звали Алексеем.

 

— В почетный президиум, — раздался его звонкий голос, — товарищей Калинина, Смидовича, Сталина...

 

«Молодая голова, запомнил ведь всех, — подумал Пиапон. — А я только Ленина запомнил, но зато на всю жизнь».

 

После Ороки на возвышение поднялся человек в военной гимнастерке, с красивой бородой.

 

— Гамарник будет говорить, — сказал переводчик. — Он председатель Дальревкома.

 

— Товарищи! Первый дальневосточный съезд туземцев собрался в дни, когда войска англо-американских империалистов расстреливают на улицах Шанхая и других городов Китая мирные демонстрации трудящихся. Расстреливают рабочих и студентов. Это наглядно показывает, как империалисты решают у себя национальный вопрос...

 

Пиапон слушал бородатого Гамарника и думал: откуда ему известно, что происходит в далеком Китае, из газет он это знает или по железным ниткам переговаривается с китайцами? Очень хотелось об этом узнать, но переводчик был занят, переводил речь Гамарника.

 

— Советская власть на Дальнем Востоке существует не много лет, но туземцы уже убедились, что она является их другом. Царизм шел к вам с водкой и крестом, спаивал, выкачивал пушнину и рыбу, а советская власть идет на помощь со школами, больницами и кооперацией. Много уже сделано для улучшения жизни туземцев, но предстоит сделать еще больше. Мы уверены, что вы справитесь с культурными задачами. Дальревком сегодня подарит вам берданы, это вам не только для охоты, но и для защиты от империалистических хищников!..

 

Сперва в президиуме захлопали, потом аплодисменты охватили весь зал. Внезапно оркестр затрубил, и, к удивлению Пиапона, незнакомая мелодия захватила его, сладко защемило сердце. Новое, неизведанное чувство охватило его.

 

— «Интернационал» называется, песня бедных людей всей земли, — прокричал переводчик.

 

После Гамарника делегатов съезда приветствовали руководители края, женотдела, Дальбюро ЦК, Камчатского губкома. После каждого выступающего оркестр исполнял «Интернационал».

 

— Хорошо эти трубы играют, — сказал сидевший рядом с Пиапоном Михаил Актанка.

 

— Дянгианы говорят, потому, наверно, играют, — предположил Пиапон.

 

Хитрый Михаил кивнул в знак согласия, но не сказал, что будет сам приветствовать съезд. Когда он с переводчиком-женщиной вышел к столу президиума и заговорил, у Пиапона перехватило дыхание. Михаил Актанка говорил по-нанайски! На таком большом людном сборище, где собрались люди десятка национальностей, нанайский язык звучал наравне с другими! Его, Пиапона, родной язык.

 

А еще больше взволновало и обрадовало его, когда медные трубы грянули «Интернационал». Его родному языку трубы пели песню рабочих и бедняков всего мира! Как же тут не взволноваться было.

 

Делегатам вручали берданки с подсумком патронов, портреты Ленина, красивые значки и книги. Получив подарок, каждый охотник держал речь. Сказал свое слово и Орока.

 

— Если белые захотят вернуться, я с этой берданкой встану на их тропу. Мы защитим советскую власть.

 

Когда закрывали первое заседание съезда, на часах было девять часов сорок пять минут.

 

«Вот, оказывается, зачем часы, — подумал Пиапон. — На больших разговорах по часам время делят».

 

— Как за красным столом сидел? — спросил он, встретив Богдана в коридоре.

 

— Плохо, дед, — ответил Богдан. — Все смотрят на тебя, разглядывают. Непривычно, я совсем мокрый, вспотел.

 

Делегатов и гостей пригласили в зал, где были расставлены и накрыты столы.

 

— Водкой поить будут, — сказал Николай Тумали.

 

— Как пить? Стыдно, — засмеялась Екатерина Удинкан.

 

Пиапон сел, где ему предложили. Рядом оказались Михаил Актанка и нивх Хутэвих. На столе стояли бутылки с водкой, в тарелках разная еда. Глаза разбегались, но Пиапон сразу отыскал умело накрошенную талу из жирной осетрины.

 

— Смотри, талу нарезали, — подтолкнул он Михаила.

 

— Правда, настоящая тала, — сказал Михаил., Перед ним лежали костяные палочки для еды и вилка; он взял палочки и, подцепив талу, попробовал.

 

— Понимают, — улыбнулся он. — Из свежей осетрины приготовили. А я думал, из дохлой нарезали.

 

Привычная тала лучше водки расковала охотников, они заговорили, там и тут послышались смешки. Но громко, как бывает на всяких выпивках в стойбищах, никто не разговаривал, не кричал. Охотники между собой говорили вполголоса, женщины перешептывались. Ни речи руководителей съезда и делегатов, ни первые стопки водки не могли рассеять природной застенчивости детей тайги. Многие не притронулись ко второй стопке.

 

— Не могу пить, — сознался Пиапон.

 

— Я тоже, еда не лезет в горло, водка обратно идет, — сказал Михаил. — Хоть спать уходи.

 

Прошел час, охотники, к удивлению организаторов ужина, неохотно тыкали палочками в тарелки, не ели и не пили. Поняли руководители, что зря они посадили совершенно незнакомых мужчин и женщин за длинный стол. У этих детей тайги свое понятие о морали. Вежливо, с шутками, чтобы не обидеть гостей, они насовали им в карманы початые бутылки и проводили до машин. Это были обыкновенные грузовые машины, на которых возили делегатов из общежития в столовую, из столовой на заседания съезда, хотя расстояние между этими зданиями было до смешного коротким.

 

— Не нравятся мне эти домики на колесах, пахнут остро, неприятно, — говорил Николай Тумали. — Запах такой тягучий, в носу будто сидит, не уходит. Видно, и на одежде остается. Как в тайгу пойдешь? Зверь издалека учует.

 

— Мне тоже не нравится, — сознался Пиапон.

 

— Пешком лучше ходить.

 

— Обидим людей, нехорошо. Они делают все для нас, стараются, чтобы лучше было. Все интересно, необычно...

 

— Необычно, это верно. За душу берет.

 

— Всем бы это увидеть, а...

 

— Хорошо было бы, тогда все сказали бы: советская власть хорошая власть, делает все для нас.

 

— Вернемся, расскажем людям...

 

В общежитии охотники вытащили бутылки и тут только, рассевшись в кружок на полу, начали пить по-настоящему, без стеснения, привычно. Весело отужинав, легли на скрипучих железных кроватях под белыми, холодными, непривычными простынями. Некоторые, не выдержав, перебрались на пол.

 

Богдан лежал рядом с Пиапоном.

 

— Дед, ты не спишь? Я тоже не могу, все думаю, думаю... Дед, как все хорошо! Так хорошо, слов нет выразить. Ты знаешь, я о таком съезде еще в Николаевске мечтал. Верно. Не думай, что я шаман. Там тоже собирали делегатов, советскую власть организовывали, приглашали нивхов, ульчей. Тогда я думал, что нанай должны собрать в Хабаровске. А тут собрали не одних нанай, собрали все народы. Здорово! Я себя чувствую как на большом невиданном празднике. Город, люди, даже вонючие машины — все мне нравится. А трубы как играют! Никогда бы не подумал, что на таких трубах так слаженно и хорошо можно играть. Дед, это все советская власть. За такую власть жизнь отдать не жалко, верно говорил Алексей. Ты знаешь? Он комсомол организовал в Толгоне, да тоже не знает, чем должен заниматься комсомол. Но мы здесь все узнаем, нам здесь все будет понятно, так мне сказал Гамарник. Я с ним разговаривал. Говорят, что учиться мне надо, скоро здесь откроют для нас большую школу. Школу для взрослых.

 


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

«Молодой, горячится, — подумал Пиапон. — Зачем жизнь отдавать? Жить надо, новую жизнь строить. Когда белые нападут — тогда другое дело».

 

Никто, даже организаторы съезда не предполагали, что приехавшие из разных концов края охотники так остро будут выступать, так обстоятельно обсуждать вопросы, ради которых собрался съезд.

 

Выступавшие жаловались на тяжелую жизнь: зверя мало стало в тайге, рыба ловится плохо, а тут еще торговцы обманывают, завышают цены на товары. Плохо поступают торговцы Дальгосторга, они заставляют охотников идти в тайгу раньше срока и берут раннюю, не созревшую пушнину. Надо установить строгие сроки охоты!

 

Кто поджигает тайгу? Охотники-туземцы? Нет, тайга горит по вине русских, китайских охотников, они не следят за своими кострами. Надо заставить их беречь тайгу. Пора частных торговцев выгнать, пусть одни советские торговцы имеют дело с охотниками.

 

Резко, Пиапону показалось, даже слишком резко выступал бывший партизан, бывший кровник Токто, Понгса Самар. Он рассказал, как его брата Кирилла Самара обманул русский крестьянин. Накосил Кирилл Рудневу сена и по уговору должен был получить за это двухгодовалого жеребенка, но не получил.

 

— Почему советская власть не судит Руднева? — спрашивал Понгса. — И так голодно живем, а тут еще обманывают. Даже советская власть обманывает...

 

Пиапон подумал, что ослышался, но увидел, как переглянулись в президиуме и недоуменно, вопрошающе посмотрели на переводчика.

 

— Да, обманывает! — продолжал Понгса. — Есть у нас уполномоченный, должен у нас рыбу принимать. Мы к нему — заключай с нами договор. Не хочет, всякие причины находит, соли мало, бочек нет. А кета не ждет. Мы пошли к частнику, тот, конечно, принял, но при расчете нас обманул. Потом узнали, что уполномоченный был в сговоре с частником. Почему такого уполномоченного посылаете? Это разве не обман?

 

Третий день работал съезд с утра до вечера, говорили столько интересного, что у Пиапона голова распухла от мыслей. Сколько разных дел совершалось повсюду! А он, Пиапон, от безделья изнывал в своем Нярги. Но ему даже и выругать себя было некогда, потому что заговорили о заготовке кеты. Гайдук из Комитета Севера стал доказывать, что неразумно изводить кету на юколу, надо ее солить. Только подумал Пиапон, как же охотнику обойтись без юколы в тайге, без корма собакам, как на возвышении появился Михаил Актанка.

 

— Русские охотники в тайгу не берут хлеба, берут сухари. Мы тоже соленую кету не берем, берем юколу. Нельзя нам без юколы, как русским без хлеба. Попробуй в тайге есть соленую кету, пить сильно захочешь, это гибельно...

 

Говорун этот Михаил! Все у него ловко получается. Заговорили о комсомоле. Выступает нивх Хутэвих:

 

— Какой толк комсомол, когда мы ничего не понимаем? Ты организуй сто раз комсомол — толку не будет, пока он грамотным не станет. Надо комсомол организовать, но надо его учить тут нее, для этого школа требуется - школы надо открывать. Будет комсомол грамотным — будет работать, будет толк. А что так? Тьфу!

 

Выступавшие один за другим заговорили о школе, все требовали школы, все хотели обучаться грамоте. Пиапон никогда раньше не слышал таких живых горячих выступлений, да и где было слышать, когда он не собирал для этого людей.

 

— Мы, старики, не против комсомола, — заговорил худой старик с длинной бородкой. Это был Гаврила Актанка, гость съезда, как и Пиапон. — Мы не против, правильно сказали, только их надо учить грамоте. Потом я думаю — плохо женщин покупать за тори и продавать, надо выдавать их по согласию. Только смотрите, охотники, не отдавайте их за китайцев и корейцев, потому что нашим молодым охотникам не хватает женщин. По согласию-то по согласию, но китайцам и корейцам не отдавайте...

 

Каждое выступление тут же находило горячий отклик: упал в воду камень, и тут же волны во все стороны бегут, все дальше, все шире. Мысли старика Гаврилы Актанки уже подхватили другие выступавшие и заговорили о положении женщин. Тут уж женщины заговорили. Тунгуска Варвара Чудинова, нанайки Екатерина Удинкан, Мария Удинкан...

 

— Некоторые отцы прямо богатеют на одной дочери, — говорила Мария. — Продадут, потом заберут, а тори не отдают, потом опять продают. Как так можно? Нельзя нас, женщин, продавать, надо, как у русских, чтобы замуж выходили по согласию.

 

— По согласию, это верно, — сразу заговорил за ней Николай Тумали. — Но вы женщины тоже хороши! Чуть что не так — сразу бежать к родителям. Неужели нельзя подождать, пока муж остынет, поговорить, потом решение принимать? А вы — сразу к отцу. Бросаете мужа, оставляете детей — и к отцу. Нехорошо! Я думаю так: надо открыть школы, открыть комсомол, учить надо женщину, когда она грамотная станет, то не будет так бездумно поступать — бросать мужа и детей...

 

Пиапон вполуха слушал Николая Тумали, он вспомнил, как отдал Миру замуж и не взял тори; как над ним тогда измывались недруги! А на деле он прав: советская власть требует, чтобы женщин не продавали и не покупали.

 

«Хорошо, что Исоаку оставили, за Кирку выдали, — подумал Пиапон. — Без тори обошлось, и разговора не будет, когда я другим не разрешу покупать и продавать женщин».

 

— Чего там говорить? Обманщики они! — выкрикивала тунгуска Варвара Чудинова. Это уже говорили о шаманах. — Не надо верить им, не надо им платить пушниной и деньгами, зачем привозить им свиней и кур? Долой шаманов! Я не верю шаманам, вы тоже не верьте.

 

— Не все такие умные, как ты! — выкрикнул с места Николай Тумали.

 

А возле стола президиума уже стоял Михаил Актанка, размахивал руками, совсем осмелел. Да и что удивительного, за три дня ко многому можно привыкнуть.

 

— Шаманы не уйдут сами, — кричал Михаил, путая нанайские и русские слова. — Но шаман — к черту! Но к черта его гоняй будет только школа, грамота...

 

«Будто бы все сговорились, — подумал Пиапон, — о чем бы ни шла речь, все сворачивают к школе, к грамоте. Торговец обманывает — открывай школу. Женщин продают — обучай грамоте. Шаман плохой — школа требуется».

 

— По этому делу я буду говорить с двух сторон, — заговорил очередной выступающий, Канчу Бельды. — Все говорят, шаман не нужен. Пусть — не нужен так не нужен. Говорят, доктор нужен. Пусть — нужен так нужен. Доктор хорошо, шаман плохо. А я думаю так. Оба они нужны. Когда больной рядом с доктором, он лечит и может вылечить. Но он не ходит с нами на охоту. Как быть, когда охотник в тайге заболеет? Разве доктор может вылечить на расстоянии? Ему надо трубкой своей слушать. Ему надо горькие порошки давать. Ну? Может он на расстоянии вылечить? Не может! Доктор не может, а шаман лечит и вылечивает. Поэтому шаман тоже нужен!..

 

Один Канчу высказался за шаманов, сказал то, что думал. Правильно сделал, здесь люди собрались, чтобы всеми своими мыслями поделиться, все высказать, что на душе лежит. А без откровенного разговора какой толк? Никакого толка, все равно что летящую утку на оморочке догонять.

 

— Дед, после ужина какой-то кинематограф будут показывать, — сообщил Богдан во время перерыва; он в президиуме узнавал все, новости.

 

— Богдан, ты с дянгианами рядом сидишь, — подошел Канчу Бельды. — Ты все знаешь. Если шаманы не нужны, их надо куда-то деть. Куда их денешь?

 

— Пусть живут, Они такие же охотники и рыбаки, как мы, пусть охотятся и рыбачат, — ответил Богдан.

 

— А шаманить нельзя?

 

— Зачем шаманить, когда доктор будет?

 

— Если доктора не будет, можно шаманить?

 

— Его дело, если пригласят, разве он откажет?

 

— Наверно, плохо объясняешь, Богдан, — сказал стоявший рядом Казимир Дубский. — Ты не понял сам, лучше не толкуй. Шаманам запрещается шаманить. Поняли? Все председатели Советов за этим будут следить, чтобы они не обманывали людей. Пиапон, ты председатель, запомни это крепко. Будешь отвечать перед советскими законами. Если шаманы не послушаются, их будут судить.

 

— За что судить? За то, что людям помогают? — сердито спросил Канчу.

 

— Сказано тебе, они обманщики. Преследовать их кадо.

 

— Они тебе не звери. Ты русский и ничего в наших делах не понимаешь. Выучился по-нанайски говорить, думаешь, все понимаешь? Сказки записываешь и думаешь — все знаешь? Ничего ты не знаешь и помалкивай. Здесь наш съезд, понял? Ты тут только переводчик. Мы твоего совета не просим.

 

Дубский с высоты своего роста спокойно глядел вниз на Канчу, но, приглядевшись повнимательнее, любой бы заметил полыхавшую злость в его зеленых глазах и напряженное мускулистое тело, готовое обрушиться на тщедушного Канчу.

 

— Хор-рошо, Канчу, — сказал Дубский и отошел.

 

— Чего ты так, зачем? — вступился за Дубского Богдан.

 

— Это плохой человек, он не любит нас. Если ему дадут власть над нами, погибли мы.

 

— Откуда ты знаешь его?

 

— Нанайскому языку его учил, знаю давно. Всем он говорит, будто с белыми храбро дрался, а я не верю. Разве человек с его душой может быть храбрым? Мстительный он, припомнит он мне когда-нибудь этот разговор. Увидите, припомнит. Но я его не боюсь. Это наш съезд, мы говорим все, что думаем.

 

— А с шаманами он, видимо, прав, — сказал Богдан.

 

— Не прав! Тебя от охоты и рыбалки отстранили? Нет. Шаманов тоже нельзя отстранять от их дела.

 

«Кто его разберет, кто прав, — думал Пиапон. — Если взять нашего дядю, великого шамана Богдано, как ему воспретишь шаманить? Он один остался великий, один может провожать души умерших на тот свет. Люди за ним приезжают отовсюду, даже с Уссури. Что ему делать? Как быть? Отказаться? Такого греха он не примет...»

 

— Чего хмуришься, дед ? — спросил Богдан за ужином.

 

— О хулусэнском шамане думаю, — ответил Пиапон.

 

— Он совсем старик, не думай.

 

Пиапон понял, что хотел сказать Богдан: мол, он глубокий старик, скоро умрет, что о нем думать. Не знает Богдан, что великие шаманы до смерти остаются молодыми, только обличием стареют, а тело и душа их всегда молоды.

 

— Перестань думать, дед, кинематограф посмотрим.

 

Делегаты и гости съезда сели в зале и изумленно уставились на большое белое полотно.

 

— Товарищи делегаты! — сказал человек, появившись на сцене перед белым полотном. — На съезде мы решаем множество вопросов. И какой бы вопрос ни решали, разговор сворачивается к школе, к грамоте. Вы все хорошо понимаете, как вам требуются знания. Сейчас мы покажем кинематограф, где рассказывается, что делается с женщиной, когда она беременна. И почему не разрешается делать аборт. Это когда насильственно освобождаются от плода...

 

— У нас не делают этого! Нам дети нужны!

 

Потух свет, где-то сзади зажурчал аппарат, и перед изумленными делегатами и гостями съезда на белом полотне появились изображения. Все верно, показывали беременных женщин. В зале тишина, только аппарат тарахтит да переводчик громко переводит.

 

— Это женщинам надо знать, а зачем нам? — возмутился Михаил Актанка.

 

— Грамотным хочешь быть, все должен знать, — ответил ему Николай Тумали. — Сказали тебе — это знания. Смотри, слушай, запоминай, жена-то бывает брюхатая, пригодится...

 

Охотники засмеялись. Разговор отвлек Пиапона, да ему и не интересно стало смотреть. У жены его даже выкидышей не случалось, а тут «насильственным путем»... Чепуха!

 

— Теперь мы с мужьями спать не будем, чтобы этот аборт не делать, — смеялась после сеанса Екатерина Удинкан.

 

— Зачем это показали? — возмущалась Мария Удинкан. — Я каждый раз беременная так берегусь, как бы выкидыш не получился случайно, так берегусь...

 

— Тебе показали вначале, как беречься...

 

— Но зачем аборт показали? Никто никогда не делает этого...

 

Пиапон старался все запомнить, ведь столько вопросов решили, столько постановлений приняли! Все понятно ему, но вот как привлекать охотников к «сельскохозяйственной деятельности и животноводству» — не ясно. Заниматься земледелием? Содержать лошадей, коров? Лошади — это нужные животные, никто теперь не спорит. Но зачем коровы? Никто из нанай не пьет молока. Разве только на мясо. Но мясо можно добыть иначе: сесть на оморочку, выехать на горную реку или встать на лыжи, догнать лося — вот тебе и мясо. Не надо этому мясу рубленый дом строить, не требует оно и корма.

 

Другие пункты постановления о кооперации всем нравятся: пороху и свинца охотникам выдавать, сколько необходимо, лесорубочные билеты выдавать бесплатно; из туземных мест выселить людей, занимающихся спекуляцией, если даже это ремесленники или огородники; запретить частную торговлю, разрешить лесозаготовки, привлекать туземцев к этому труду, освободить их от всех налогов, желающим заниматься животноводством отпускать кредиты...

 

— Вот это постановление, — говорили охотники во время перекура. — Жизнь наша совсем изменится...

 

— Теперь председателю Совета дело найдется, — сказал Пиапон, думая о своем.

 

Богдан в каждом перерыве искал Пиапона, чтобы поделиться мыслями, высказать восхищение или возмущение выступлением какого-нибудь делегата. Он пробирался среди гостей, когда кто-то взял его под локоть. Рядом стоял русский с рыжеватой аккуратненькой бородкой, с усиками и с такими до боли знакомыми глазами.

 

— Павел! Командир! — закричал Богдан и обнял Глотова.

 

Глотов сжал его железными руками. Богдан разволновался, смотрел на бывшего командира и улыбался.

 

— Павел Григорьевич, ты? Откуда? — подошел Казимир Дубский.

 

— Так я и думал, что ты здесь, — ответил Глотов, пожимая руку Дубского. — Переводишь?

 

— Учусь переводить. А где теперь ты, кем?

 

— Работаю, где партия прикажет.

 

— Обожди, Павел, — спохватился Богдан. — Дед здесь.

 

Он взял Глотова за руку и потащил в коридор. Пиапон тоже не сразу узнал Глотова, замаскировавшегося интеллигентной бородкой, но, узнав, закричал на весь коридор:

 

— Глотов! Кунгас! Ты?

 

— Я, Пиапон, я. Живой, видишь,..

 

— Живой, верно, живой. А говорили, что тебя в Николаевске Тряпицын расстрелял.

 

— Обошлось, как видишь.

 

— Откуда ты? Здесь живешь?

 

— Нет, Пиапон, в Чите работаю, в ревкоме. Еду во Владивосток, по пути зашел, чтобы встретиться.

 

— Поговорить надо, посидеть...

 

— Сейчас не сможем, у вас заседание съезда, а меня поезд ждет, скоро отходит. Мы еще встретимся, может, даже к вам, в Нярги, приеду.

 

— Ты, Павел, все же не уехал на родину, туда, куда солнце запаздывает?

 

— Не пришлось. При встрече расскажу все. А ты, Богдан, чего молчишь? Мечта об учебе живет? Крепко?

 

— Живет, Павел!

 

— Ну и хорошо. Откроем здесь в Хабаровске техникум, будем готовить наши советские кадры.

 

— А ты откуда знаешь?

 

— Знаю, Богдан. Чита — главный город Дальневосточного края, оттуда все указания идут. Вот так, Богдан. — Глотов посмотрел на часы и заторопился. — Обязательно увидимся, друзья! — сказал он, пожимая руки Пиапону и Богдану. — Теперь мне с Дальнего Востока никуда не уехать.

 

— Ты женись, — посоветовал Пиапон.

 

— Женился уже, ты опоздал с советом, — засмеялся Глотов и вышел на улицу.

 

Богдану живо припомнилась его последняя встреча с Глотовым. Это было в Николаевске. Он тогда ликовал: белые разгромлены, в городе остались одни японцы, но и те вели себя мирно. 4 марта 1920 года в Николаевске открывался окружной съезд Советов. Нанайцев, нивхов, орочей распускали по домам, но Богдан ради этого съезда остался в городе, потому что съезд — это установление советской власти. А ему очень хотелось на это посмотреть.

 

— На съезд допускаются только делегаты, — говорили ему.

 

— Я попрошу, мне разрешат, — отвечал Богдан.

 

Он обратился за разъяснением к своему крестному — доктору Храпаю, и тот обнадежил, что его, как гостя, могут пропустить на съезд.

 

Проводив своего приятеля Акунку, Богдан немного взгрустнул. Утром он пошел в штаб и там нос к носу вдруг столкнулся с Павлом Глотовым, только что приехавшим из Де-Кастри после разгрома отряда полковника Вица.

 

— Учитель! — Богдан бросился к Глотову и обнял.

 

— Богдан! Как я рад, что ты жив, — тискал его Павел Григорьевич. — Молодец! Дай-ка я погляжу на тебя получше. Настоящий партизан. Докладываю, товарищ командир, полковник разгромлен, твои дяди — Пиапон, Калпе, Дяпа, а также Токто — все отбыли домой. Велели тебя обнять. Вот так...

 

Вечером Богдан, отстояв на карауле возле комендатуры свое время, зашел отогреться в здание.

 

— Что это сегодня в штабе огни во всех окнах? Работают, что ли? — спросил он заместителя коменданта.

 

— Ха, работают! — усмехнулся тот. — Банкет там, Богдан. — Увидев, что Богдан его не понял, пояснил: — Гулянка, выпивают, значит.

 

Богдан засмеялся, он любил, когда командиры шутили.

 

— Не смейся, это не совсем гулянка. Тут политика. Командующий дает банкет в честь майора Исикавы, начальника японского гарнизона. За столом договорятся, как дальше быть. Это серьезно, а ты смеяться...

 

Богдан с караула вернулся в дом лыжников и, засыпая, думал о банкете. Японцы, по всему видно, мирный народ, скоро они уедут в свою страну, и на Амуре наступит тишина.

 

Он проснулся от треска выстрелов, по-охотничьи быстро оделся, пристегнул ремень с наганом и выбежал с другими партизанами из дома. В комендатуре уже собралось довольно много партизан и командиров. Среди них был и комендант Комаров, бледный, не выспавшийся, он присутствовал на банкете.

 

— Гады! Ну, погодите! — бормотал он. — Товарищи, штаб окружен, надо выручать наших.

 

Возле штаба рвались гранаты, там разгоралось пламя. Комаров по-быстрому сколачивал отряды. Богдан схватил винтовку, напихал карманы патронами и тоже побежал на помощь осажденным в штабе. Пробежав квартал, партизаны открыли огонь.

 

Стало светать, и Богдан увидел японцев, их отороченные мехом шапки, воротники. Он спокойно нажал на курок, как это делал на охоте, привычная отдача в плечо — и японец выронил винтовку. Второй выстрел — второй солдат распластался на русском снегу...

 

Выходит, не зря он тогда сражался, советская власть теперь пошлет его учиться, выведет на большую дорогу.

 

— Дед! Учиться буду! — воскликнул Богдан и обнял Пиапона.

 

Обрадованный, взволнованный Пиапон плохо слышал выступавших, встреча с Глотовым оттеснила все. Боевое прошлое своей необыкновенностью заслонило на какое-то время будущее. Но прошлое пережито, перечувствовано, а будущее пока что только в голове.

 

Когда закончилось вечернее заседание, объявили, что состоится общегородской митинг в городском саду. Пиапон шел туда; делегатов, как почетных гостей, пропустили вплотную к трибуне.

 

— Дед, ты о Глотове думаешь? — спросил Богдан. — Теперь об этом митинге думай. Этот митинг в защиту китайцев.

 

— Все-то ты знаешь, Богдан, — усмехнулся Пиапон.

 

На трибуну вышел Гамарник, он говорил страстно, бросал в народ огненные слова, клеймил империалистов. Неожиданно для всех после Гамарника на трибуне появился гиляк Вевун Хутэвих. От имени первого съезда туземцев он заявил:

 

— Мы туземцы, нас совсем мало. А китайский народ очень большой народ. Но если большой народ каждый день убивать, он будет маленьким народом. Нельзя так! Нельзя людей стрелять, люди — не звери! Нельзя людей убивать! Мы, туземцы, от нашего съезда говорим: «Кончайте убивать китайцев! Кончайте!»

 

— Дед! Дед! Ты слышишь? Это наш голос, — горячо шептал Богдан на ухо Пиапону. — Это мы, нанай, удэгейцы, нивхи, тунгусы, орочи, встали на защиту китайцев. Понимаешь, что это такое? Дед! Ты понимаешь?! Мы — сила! Силу имеем!

 


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

В большой фанзе отгородили угол, прорубили дверь, окно, и получилась небольшая отдельная комнатка. Пиапон поставил стол, табурет для себя и два табурета для посетителей. Так у него появилась своя контора. Вывески она не имела; кто напишет ее, если в стойбище нет грамотных, и вообще зачем она. А так все в Нярги знают, что закуток, в котором стоит высокий русский стол и три сиденья, — и есть сельский Совет. Контора Пиапона.

 

Если кто приедет, а приезжают теперь в Нярги чуть ли не ежедневно, то любой мальчишка укажет, где найти Пиапона.

 

В сельском Совете всегда людно, взрослые няргинцы готовы все свободное время проводить здесь. На двух табуретках всегда сидят самые уважаемые старики, остальные посетители — на полу на корточках, подперев стены. В первое время кто-то посоветовал Пиапону сделать нары, где можно было бы сидеть привычно и удобно, поджав под себя ноги. Послушался Пиапон и сколотил нары, но первый же приезжий дянгиан из района потребовал убрать их. Убрали нары. Потом застелили пол циновками, стало светло и уютно. Заходили охотники и садились на циновки. Хорошо. Приезжий дянгиан похвалил Пиапона, сказал, что так и надо бороться за чистоту и гигиену. Пиапон и присутствовавшие при разговоре охотники не поняли последнего слова, но если дянгиан доволен, то зачем еше переспрашивать? Но и циновки убрали вскоре сами охотники, потому что с ними было много неудобств; когда пол глиняный, можно плюнуть на пол, и сам не заметишь, и никто ни слова не скажет. А тут циновки. Очень уж хлопотно с ними, поэтому однажды их свернули и выбросили.

 

— Пиапон, хорошо ты придумал эту контору, — говорил Холгитон. — Раньше, бывало, только в гости к кому пойдешь, а в гостях, известно, долго не усидишь, если нет водки. А тут без водки можно сидеть хоть целый день. И люди идут охотно. Верно, говорю?

 

— Верно, верно, — кивали охотники.

 

— Пиапон, голова твоя все светлее и светлее становится, с тех пор как тебя сделали дянгианом.

 

— Не я придумал эту контору, зачем она мне? — горько усмехался в ответ Пиапон. — В районе сказали, ты председатель сельсовета, контору тебе надо. Сказали, чтобы все дела я делал тут. Спрашиваю, а дома нельзя? Говорят — нельзя. Спрашиваю, что делать, если охотнику надо ответить двумя словами: идти в контору с ним, ответить и домой возвращаться? Смеются, говорят, не надо этого делать, ты должен в конторе находиться.

 

— С утра до ночи, что ли?

 

— Вот, вот, и я так спросил. Засмеялись, говорят, у тебя должны быть часы работы.

 

— Опять эти часы, — махнул рукой Холгитон.

 

— Ответили мне так, — продолжал Пиапон. — Часов у тебя нет, потому сиди в конторе сколько сам захочешь.

 

— Правильно, Пиапон, сиди, — сказал Холгитон. — Если тебя здесь не будет, куда мы пойдем? Некуда нам идти, потому сиди.

 

Когда Пиапону впервые привезли его зарплату, весть эта молнией облетела стойбище. Все были удивлены, никто не хотел верить; охотники под всяким предлогом приходили к Пиапону, чтобы взглянуть на тощую стопку денег, которую ему дали.

 

— Верно, Пиапон деньги получил, — сообщали они. — Сам видел, на столе лежат. Много денег, на охоте за зиму столько не заработаешь.

 

— Врешь, напраслину городишь!

 

— Может, конечно, заработаю, а все же много денег.

 

— Он что, каждый месяц будет получать деньги? За что?

 

— Председатель, дянгиан...

 

— Он ничего не делает, собак только гоняет по стойбищу.

 

Раза два, проходя по стойбищу, Пиапон разогнал дравшихся собак, и его начали звать: председатель, гоняющий собак.

 

Пиапон не обижался, народ верно говорит. Сам он давно отказался бы от этой должности, но в районе нажимали на его партизанскую совесть, требовали исполнения обязанностей. Вот и исполнял Пиапон эти обязанности, разбирал жалобы, принимал меры, какие считал нужными. Больше ему нечего было делать.

 

Как ни странно, но зарплата сразу возвысила его в глазах односельчан. Его перестали звать председателем, гоняющим собак. У Пиапона появилась круглая печать, бумаги и карандаши на столе. Бумаги и карандаши не привлекали внимания взрослых: никто из них не собирался изображать зверей, птиц, рыб — это детская забава. Их интересовала печать, они знали, что круглая печать — это символ власти. С этого дня охотники стали называть Пиапона председателем сэлэм Совета, что значит председатель железного Совета. Никто теперь не помнит, кому взбрело в голову, может, в насмешку, переиначить «сельский» на «сэлэм», звучание-то слов почти одинаковое.

 

Прошло много времени, как у Пиапона появилась печать, но он ею ни разу не воспользовался. Ради забавы он иногда вытаскивал железную баночку и при всех охотниках шлепал на чистой бумаге печать за печатью. Лист бумаги, испещренный печатями, выглядел красиво, и охотники забирали его своим детям.

 

За несколько лет ни один няргинец не обратился к Пиапону за каким-нибудь документом; если бы даже кто и обратился, он все равно не сумел бы его составить, потому что он не умел ни писать, ни читать.

 

Когда в 1927 году организовали на Амуре три самостоятельных национальных района — Толгонский, Болонский и Самагиро-Горинский — председателям сельсоветов сразу потребовались грамотные секретари, составители бумаг. Неграмотному Пиапону секретарь был необходим, как воздух, как вода, но никто не мог подсказать, где и кого ему взять. Охотники по пальцам пересчитали всех, кто учился в школе Глотова-Кунгаса. Тогдашние мальчишки теперь заимели жен и детей. Пересчитали и вызвали в контору кое-кого, но напрасно, все позабыли бывшие ученики. Последним вызвали Хорхоя. Спросили:

 

— Читать не забыл?

 

— А чего забывать? Помню, — похвастался Хорхой. — У меня даже книжка есть, Богдан оставил.

 

Пиапон обрадовался, подал ему бумагу, карандаш. Хорхой взял карандаш, повертел в руке, неумело зажал и начал выводить никому не понятные загогулины. В конторе все затихли и, не спуская глаз, следили за карандашом; охотникам казалось, что полный таинства след, оставляемый им, имеет магический смысл. Хорхой старался до дрожи в руках, наконец карандаш его закончил свой долгий путь, и он устало разогнулся.

 

— Все, — выдохнул он.

 

— Что написал? — спросил Пиапон. — Прочитай.

 

— Ма-ма, — прочитал Хорхой.

 

Охотники переглянулись, они были явно разочарованы. Пиапон вытащил трубку изо рта, выбил ее о край стола. Хорхой опять наклонился над бумагой, засопел. На этот раз грамотей справился с заданием быстрее.

 

— Читай, — сказал Пиапон.

 

— Па-па, — прочитал Хорхой.

 

— Ты что, вздумал смеяться? Мама да папа, другого ничего не вспомнил? — вскипел Пиапон. — Пиши — председатель сэлэм Совета.

 

— Этого я не смогу. Кунгас никогда не заставлял нас писать такие длинные слова.

 

— Не умею я читать, но знаю, что каждое слово составляется из букв. Ты что, не помнишь их?

 

— Немного помню, но связать их в слова не могу.

 

Охотники сокрушенно молчали. Задумался и Пиапон.

 

Как же ему теперь быть, где найти помощника? В районе сказали, что сельсовет должен выдавать бумаги на новорожденного, на умершего, что сельсовет обязан женить молодых и на это тоже выдавать бумагу. Сказали, что эти бумаги на всю жизнь выдаются. Тогда Пиапон еще усмехнулся: покойникам-то зачем бумаги, тоже на всю жизнь? Знают, что все председатели сельсоветов неграмотные, а придумывают им лишнюю работу.

 

— Богдана нет, был бы он... — вздохнул Холгитон.

 

«Что о нем теперь говорить? — с горечью подумал Пиапон. — Был бы он, стал бы председателем, мне не пришлось бы теперь мучиться. Но Богдан далеко, так далеко, что и умом нам его не достать, во сне не увидеть».

 

— Помощника в Нярги тебе не найти, — продолжал Холгитон. — Может, в Малмыже кого найдешь?

 

— В Малмыже им самим нужны грамотные люди.

 

— Может, Хорхой маленько подучится, вспомнит. Он ведь умеет, вон как он нацарапал, будто ворона прошла по снегу, а читается. Надо же так, слово оставляет на бумаге след. Удивительно. Хоть бы книжку когда прочитать.

 

— Верно, дака, выучись, станешь помощником председателя сэлэм Совета, — сказал кто-то насмешливо.

 

— Не смейся, когда человек о далеком будущем думает. Почему бы мне не научиться читать и писать? Что, голова моя хуже, чем у других? Жаль, что нет человека, который научил бы меня.

 

«Верно, кто бы научил, — подумал Пиапон. — Богдан умел и читать и писать. На охоте, когда в пуржливые дни отсиживались в зимнике, сколько было свободного времени, и я мог бы научиться читать и писать. Почему я тогда не пытался научиться? Теперь стыдно, имя свое на бумагах не знаю как написать. Сказали, можно любой знак поставить. Любой знак каждый дурак поставит!»

 

— Хорхой, собери свой ум в тугой комок и напиши мое имя, — сказал вдруг Пиапон.

 

Хорхой послушно взял карандаш, придвинул бумагу и надолго задумался. Потом погрыз кончик карандаша, опять подумал. Наконец карандаш уткнулся в бумагу и отправился в длинную и неведомую дорогу.

 

— По буквам, медленно прочти, — потребовал председатель, когда грамотей разогнул спину.

 

— Пи-а-пон, — прочитал Хорхой, хотя написал «Пеяпом».

 

— Хорошо! Какой он молодец! — обрадовался Холгитон. — Надо его отправить в район, в Болонь, пусть немного подучат. Будет он твоим помощником, сумеет.

 

Хорхой полтора месяца прожил в Болони, подучился на краткосрочных курсах и стал секретарем Пиапона. За три года, с 1927 по 1929, он выдал только два свидетельства о рождении и четырнадцать о смерти, потому что умирали новорожденные прямо в шалашах для рожениц — чоро — и он не успевал выдавать свидетельства о рождении. Пиапон в таких случаях вытаскивал из кармана лист бумаги, разглаживал и на свидетельствах в точности повторял буквы, которые вывел когда-то Хорхой, и у него тоже, конечно, выходило «Пеяпом».

 

Каждый раз, когда Пиапон выдавал свидетельство, в конторе собиралось почти все стойбище. Опоздавшие толпились у дверей и на улице.

 

— Кончил писать, — передавали счастливцы, находившиеся в закутке, тем, которые толпились на улице.

 

— На печать дышит! Дует! Хлопнул!

 

Потом документ, с таким трудом и старанием подписанный Пиапоном, переходил из рук в руки. Охотники разглядывали свидетельство, подписи.

 

— Бумага хорошая, толстая и ласковая.

 

— Эта бумага, как деньги, хрустливая.

 

— Эй, Пиапон, ты правильно написал имя сына?

 

— Ты спроси Хорхоя, он писал.

 

— Правильно, правильно. «Бочка» я написал.

 

— Верно, я так и говорил.

 

«Кто его знает, так или не так, — думал Пиапон. — Хоть бы кто грамотный приехал в Нярги».

 

Эндури, видно, услышал эту мольбу Пиапона и в начале лета 1930 года прислал в Нярги черноглазую миловидную девушку.

 

— Меня к вам направили, — сказала она. — Школу у вас открывать буду.

 

Пиапон так обрадовался, что голова у него кругом пошла. Он не стал больше ни о чем ее расспрашивать, привел домой, накормил и только потом спросил:

 

— Хорошо по-нашему говоришь. Ты нанайка?

 

— Я ульчанка. Приехала к вам детей учить.

 

— Понятно, понятно. Раз приехала школу открывать, то, выходит, приехала детей учить. А помогать мне будешь? Я председатель, а совсем неграмотный.

 

— Так всюду, во всех стойбищах. И у нас так же.

 

— Помогай мне, работы немного, бумаги будешь писать. Без тебя мне никак не обойтись.

 

— Хорошо, я согласна.

 

— Ну вот и хорошо, нэку.

 

— Я сейчас еду домой, а заехала к вам, чтобы обговорить, когда и как открыть школу.

 

— Что говорить? Раз школа требуется — откроем. Но ты лучше не уезжай...

 

— Я всю зиму не видела родителей, соскучилась.

 

— Родителей... Тогда надо съездить. Ты где училась?

 

— В Хабаровске, окончила техникум народов Севера.

 

— А почему к своим не направили? К ульчам?

 

— Сказали, я здесь нужна.

 

— А нанай много там, где ты училась?

 

— Много. Со мной вместе закончили техникум несколько человек.

 

— Хорошо! Как хорошо! Ты сама не знаешь, не понимаешь этого. — Пиапон хлопнул по коленям и быстро поднялся с табурета. — Грамотные люди появляются, первые грамотные нанай. Ты меня выучишь, нэку, я буду стараться. Мне никак нельзя без грамоты, я это только сейчас, к старости, понял.

 

— Жизнь изменяется.

 

— Правильно, нэку. А дальше еще больше будет меняться. Слышала, колхозы будут организовывать. Мы нынче организуем, в это лето. Может, ты останешься, поможешь, грамотный человек нам понадобится. А кто у нас будет писать? Некому. Останься, а?

 

— Не могу, отца с матерью хочу повидать.

 

— Может, повидаешься и обратно к нам?

 

Девушка опустила голову. Что же ей думать, надо помочь, так и сказали на выпускном вечере, что надо помогать председателям сельских Советов. Но как хочется лето пожить с родителями!

 

— Хорошо, я вернусь, — сказала она.

 

— Вот и ладно! Как тебя зовут?

 

— Лена Дяксул.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Возле фанзы Холгитона развернулось строительство. От берега к фундаменту будущего дома строители подкатывали лес. Юноши и мальчишки повзрослев разбирали в воде плот, подводили бревна к колее и катили к стройке. Им было это новой игрой. Охотники, кто умел держать в руке топор, кантовали эти бревна. Стук топоров перемежался с шутками и смехом.

 

— Отберите топор у Ойты, бревно испортил!

 

— Кто испортил?

 

— Отметку видишь? Черную полосу видишь? По этой полосе кантовать нужно, а у тебя...

 

— Он сильный, пусть бревна подтаскивает.

 

— Нипо, старайся, твой ведь дом...

 

Нипо, старший сын Холгитона, старался и без подстегивания. Он с братом Почо и Годо, который до сих пор считался их работником, зимой заготовляли лес на Черном мысу. С помощью мужа Мимы они к весне заготовили бревна. После ледохода сделали плот и трое суток гребли попеременно, а когда дул попутный ветер, ставили парус и все же приволокли плот.

 

— Не мой дом, наш дом, — улыбался в ответ Нипо.

 

Дом рассчитан на всю семью, а семья Холгитона теперь большая. Все молодые годы мечтал он о детях, но они не появлялись. Взял он в работники Годо — маньчжура — и пошли дети, в него как вылитые. Знает Холгитон, как смеются над ним; пусть смеются, будто их жены честны, спят только с ними. Пусть смеются, Холгитон все перетерпит, потому что у него дети есть, мечта его сердечная! Вон они какие красавцы. Нипо женат, наделал ему внуков. Почо тоже не отстает от брата; Мима удачно вышла замуж, внучку принесла. Всю жизнь мечтал разбогатеть, а теперь прикидывает и так и эдак — богаче его нет человека, а все его богатство — это дети и внуки. Неважно, что дети от Годо пошли, а родила-то их его жена Супчуки.

 

Давно задумал Холгитон построить большой деревянный дом, чтобы в нем разместились все: и Нипо с семьей, и Почо, и Мима, если захочет войти в его дом ее муж. Обязательно в доме место будет и для Годо.

 

«Большой дом, — думал Холгитон, — совсем как у Баосы».

 

От этой мысли теплело в груди у Холгитона: к старости у него появилось столько детей и внуков, что получился настоящий большой дом. А как в свое время он завидовал Баосе, его большому дому! Кто об этом теперь знает... Да и тогда знал только один Ганга, его лучший друг.

 

— Эй, давай соревноваться, кто больше накантует! — кричит Хорхой, стараясь пересилить смех, шутки и стук топоров.

 

— Ногу отхватишь, чего расхвастался, — отвечает ему Гара, брат Ойты.

 

— Ну что, ага, соревнуемся?

 

— Давай! Только, чтобы чисто работать, от черты не отступать, чтобы после твоего топора оставалось гладенько-прегладенько, как зад твоей жены.

 

— А зад-то выпуклый! — расхохотался Кирка.

 

— У его жены зад гладкий, — засмеялся Гара. — Отец Нипо, ты будешь смотреть, кто по прямой линии идет, кто глаже обтешет бревно.

 

Холгитон кивнул головой, и Хорхой с Гарой приступили к кантовке. Старик смотрел на них и опять вспомнил Баосу.

 

«Половина стойбища его потомство, — думал он. — Гара сын Полокто, Хорхой сын Дяпы, Кирка сын Калпе, и у всех уже есть дети, кроме Кирки. Скоро в Нярги одни Заксоры будут жить. Из большого дома Баосы получилось целое стойбище».

 

Гара сильными ударами сделал несколько зарубок, потом удар за ударом откалывал от бревна крупные куски и тут же обтесывал.

 

«Умеет работать, — подумал Холгитон. — В семье Полокто все умеют топором махать, пилу свою продольную имеют- Даст Полокто мне досок или нет?»

 

— Ага, сдаюсь! — объявил Хорхой, когда Гара обтесал второе бревно, а он закончил только первое.

 

— Шероховато, — взглянув на работу Хорхоя, сказал Гара. — Неужто у твоей жены такой зад?

 

Смущенный Хорхой отмалчивался.

 

— Ничего-то ты не умеешь делать, даже помощником отца Миры не смог быть.

 

— Хоть ты помолчал бы, — огрызнулся Хорхой. — Сам ни одной буквы не знаешь.

 

— Без буквы твоей проживу. Ружье, топор умею в руках держать, рыбу умею ловить — проживу.

 

— Ты победил, — сказал Холгитон, чтобы прекратить спор, который угрожал перейти в перепалку. — Не говори так, Гара, новая жизнь пришла, может, она потребует, чтобы и я, старик, грамоту знал. Кто знает. А ты молодой, потому не зарекайся.

 

Подошел Пиапон, сел рядом с Холгитоном и закурил.

 

— Вот твой дядя, он разве думал о грамоте, — продолжал Холгитон. — Отец Миры, ты думал когда научиться читать, писать?

 

Пиапон помотал головой.

 

— Не думал. А теперь тебе надо читать и писать. Вот и выходит, надо учиться. А ты говоришь — проживу. Новая жизнь пришла, как это вы не понимаете? Молодые — и не понимаете. Я старик и то все понимаю...

 

— А при новой жизни можно молиться? — насмешливо спросил Кирка.

 

Холгитон взглянул на него подслеповатыми глазами, поплямкал губами.

 

— Молиться всегда надо. Думаешь, будет счастье лишнее?

 

— Да не думаю, только пришла новая счастливая жизнь, а мы еще счастья вымаливаем...

 

— От жадности, — рассмеялся Ойта.

 

— Счастье никогда лишнее не бывает, — рассердился Холгитон. — А молиться надо, лишнего соболя добудешь, это что, плохо?

 

Старик засопел и замолк. Пиапон тоже молчал, смотрел, как ловко машет топором Гара, как силач Ойта с напарником тащат заготовленное бревно к срубу. На строительстве дома Холгитона собралось почти все мужское население Нярги. И ничего в этом не было удивительного, издревле так велось: начал строить сосед фанзу — иди помогай. Всем стойбищем строили фанзы. Теперь деревянные дома строят. Здесь работа посложнее, не каждый сумеет помочь, потому что не всякий владеет топором. Но охотники все равно приходили и чем-нибудь да помогали.

 

— Если в тайге не помолишься, не попросишь хозяина тайги, не угостишь его — какая придет удача? — обидчиво заговорил Холгитон. — Разве нельзя счастья попросить новорожденному? Молиться надо, так я думаю. Ты как думаешь?

 

— Кто хочет, пусть молится, — ответил Пиапон.

 

— Верно, — Холгитон помолчал и добавил восторженно, как мальчишка, которому обещали новый лук со стрелами: — Дом какой будет у меня! Большой, деревянный, в окнах — стекла, светло будет, как у тебя. А может, еще светлее даже, если окна сделать побольше.

 

— Не делай этого. Зимой в окно сильно продувает. Холгитон промолчал, подумал и сказал:

 

— Верно, продувать будет. В фанзах весь холод из окна да из двери. Это ты правильно говоришь.

 

— Доски где достанешь?

 

— У Полокто попрошу, а нет, может, в Малмыже куплю. В старое время Санька доски готовил на Шарго. Тогда надо было мне строить дом.

 

— Что ты говоришь? В старое время ты не смог бы построить дом, дети-то были маленькие.

 

— Состарился я, Пиапсн, ум за разум... Хорошо, я попрошу пилу у Полокто, как-нибудь напилим досок. Люди помогут.

 

— Помогут, конечно, — согласился Пиапон.

 

— А дом у меня будет большой. Понял? Большой дом получается, какой у вас был.

 

— Ты хочешь жить законами большого дома?

 

— А что, разве плохие законы большого дома?

 

— Не захотят по ним дети жить, разбегутся.

 

— Нет, они у меня послушные, не разбегутся. А законы хорошие, хозяйство будет крепкое.

 

— Не пойму я тебя, отец Нипо, все твердишь и твердишь, что пришла новая жизнь, а сам за большой дом и по его законам собираешься жить. Как так?

 

— Новая жизнь не мешает жить по законам большого дома.

 

— Кто тебе сказал?

 

— Нутром чувствую. Помнишь, когда ты пошел с белыми воевать, нутро мое чувствовало, что ты победишь белых и вернешься. Все так и получилось.

 

— Не я победил, а все вместе, народ.

 

— Я о всех тогда думал и о тебе отдельно тоже думал. Ты со мной лучше не спорь, я буду жить большим домом.

 

— И хозяйство будет крепкое?

 

— Вы хорошо жили, крепкое хозяйство было. И у меня так будет.

 

— Мы собираемся колхозом жить, а он о своем хозяйстве говорит. Вот-вот приедут люди из района, колхоз будем создавать, все хозяйства будем объединять, а ты...

 

— Колхоз, колхоз, никто не знает, что это такое, а мой дом вот он — все его видят, все знают, что это мой дом. Скажи, при колхозе все будет общее, да?

 

— Все будет общее.

 

— Жены тоже?

 

— Этого, думаю, не будет.

 

— Вот и я тоже так думаю. Потому и говорю, будет у меня большой дом. Жена моя, Годо со мной, все дети, внуки со мной — это и есть большой дом.

 

— Старое ты тащишь в новую жизнь.

 

— Хорошее старое, всегда хорошее. А колхоз — это новое, неизвестное дело. Как все обернется — никто не знает. Приедут люди из района, объяснят. Если собак тоже будут объединять, то я хоть сейчас их отдам, голодные они.

 

— А когда ты захочешь на них куда поехать, ты придешь и возьмешь?

 

— Возьму, почему не взять, если они общие?

 

— Кормить-то не хочешь.

 

— Колхоз будет кормить.

 

— Колхоз — это я, ты и все вместе, вот что такое колхоз.

 

— Люди знающие приедут — все узнаем, — отмахнулся Холгитон.

 

О колхозе в стойбище говорили давно. Все теперь ждали уполномоченных, которые и должны были разъяснить, как организовать колхоз. Охотники уже знали, что колхозы будут только в крупных стойбищах, таких, как Нярги, Джонка, Болонь, Джуен, Туссер, Хунгари, знали, что русские тоже будут объединяться в колхозы. Оставались еще корейцы-земледельцы, но их было мало, чтобы объединить в колхоз, да и продукты земледелия негде было сбывать, потому что нанайцы не употребляли их, а у русских было своего вдоволь.

 

— Ты, отец Миры, не сердись на меня, — миролюбиво заговорил Холгитон. — Мы не должны ссориться...

 

— С чего ты взял? Когда ссорились? — удивился Пиапон.

 

— Мы с тобой больше чем братья, как-никак своими задами муку нярпшцам заработали.

 

«Тьфу ты, о чем вспомнил, — раздраженно подумал Пнапон. — Сам столько стыдился, что его при женщинах и детях оголили да зад шомполами искровенили, умирать даже собрался, а тут вспомнил ни с того ни с сего».

 

— Вот я и говорю, мы больше чем братья, — продолжал Холгитон. — Потому должны помогать друг другу. Эти молодые сруб поставят, потолок, пол настелют, а с окнами и дверями им не справиться, умения у них еще нет, мало у русских учились. Тебе придется Митропана просить, чтобы помог.

 

— Ты для этого припомнил, как нас белые шомполами полосовали?

 

— Прошлое вспоминать никогда не вредно.

 

— А я такое не хочу вспоминать, у меня всяких других много случаев было в жизни.

 

— Не сердись. Ты в прошлом году что говорил? Сам ведь вспомнил, горячо говорил. Помнишь? Тогда, когда белые китайцы на нас напали, какую-то дорогу железную пытались отнять. Ты тогда горячился, собрался воевать идти.

 

Было такое дело. Когда Пиапон услышал о нападении белокитайцев, о событиях на КВЖД, он собрал охотников и горячо говорил, как настоящий оратор: «Они напали на нас. Хотят, как мне в районе сказали, отобрать у нас какую-то железную дорогу. Не знаю я, что это за дорога, видеть не видел. Но я знаю другое: они хотят захватить наши земли, наш Амур, нашу тайгу. Опять вернутся в тайгу злодеи-хунхузы, будут убивать охотников, отбирать у них добычу. Советская власть изгнала подлых тварей — маньчжурских и китайских торговцев. А теперь белокитайцы хотят вновь их возвратить на Амур, хотят опять посадить на нашу шею. Нет, этому не быть! Я заряжаю свою винтовку, и как только позовут — пойду на войну. Я не хочу, чтобы вернулись хитрые торговцы!» — «Мы тоже не хотим!» — ответили охотники и стали расходиться.

 

Удивленный Пиапон спросил их, куда уходят. «Как куда? — в свою очередь удивились охотники. — За берданками пошли, заряжать будем, ждать будем, когда позовут на войну». Конфликт на КВЖД быстро ликвидировали, и охотникам вскоре пришлось разрядить берданы.

 

Да, горячился Пиапон, но никак не может вспомнить, говорил он тогда или нет о том, как белогвардейцы пороли его и Холгитона.

 

— Ты не вспоминай об этом, стыдно, — сказал он. — Митропана я сам попрошу, он тебе поможет.

 

— Хорошо, так я и думал. А брата своего не попросишь, чтобы доски дал?

 

— Нет, не попрошу. Вон он идет, сам поговори.

 

Располневший, седоголовый Полокто важно подошел, поздоровался и опустился рядом с Холгитоном.

 

— За лето построишь? — спросил он старика.

 

— Досок нет, а то бы построил.

 

— Столько людей, долго ли их напилить.

 

— Пила только у тебя, а ты такой...

 

— Ты прямо говори.

 

— Хитрый.

 

— Иди, возьми пилу и пили доски. И не обзывай.

 

— Сам просил прямо говорить, чего обижаешься?

 

Пиапон усмехнулся, но не проронил ни слова, он давно уже не разговаривает со старшим братом. Очередная ссора произошла из-за третьей жены Полокто. Если бы Пиапон не был председателем сельского Совета, он сквозь пальцы смотрел бы на женитьбу старшего брата: какое ему дело, которую жену приведет Полокто домой? Но он — советская власть в стойбище, а она говорит, что нельзя одному охотнику иметь двух жен, А Полокто притащил в дом молоденькую третью жену. Как же Пиапон мог остаться в стороне? Он вызвал брата в контору и при всем народе крепко поговорил с ним. Рассказал о первом туземном съезде, который прошел в Хабаровске, какие решения там приняты: нельзя две жены — и все. Полокто, конечно, отбивался, сердился, но не очень: в конторе было много охотников, при них не очень-то раскричишься. Но вечером он сам явился к Пиапону на дом и тут уж не стал сдерживаться. Чего только не наговорил Полокто в тот вечер! На следующий день Пиапон сел в оморочку и поехал в Мэнгэн, откуда родом была молодая жена брата. Заехал он к ее родителям и побеседовал с ними.

 

— Зачем вы отдали дочь? — спросил он.

 

— Что, нельзя? — в свою очередь спросил отец.

 

— Он ведь старик, вы погубили свою дочь.

 

— Всегда так женились, мало разве молоденьких живут со стариками?

 

— Раньше так было, теперь нельзя, советская власть не разрешает это.

 

— Что это за власть, которая женщинам не разрешает замуж выходить?

 

— Пойми ты, молоденькую дочь отдал за старика, который имеет уже двух жен, двух сыновей и много внуков...

 

— Это ничего. Полокто еще мужчина сильный, еще может детей иметь. А дочь наша нисколько не хуже его старых жен, может, даже лучше.

 

Пиапон со злости плюнул и хотел уже уходить. Хозяин фанзы продолжал:

 

— Он много денег заплатил, щедро...

 

— Тори, выходит...

 

— А как же! Это ты, Пиапон, один такой на весь Амур умный, дочь без тори отдал.

 

— Ты знаешь, советская власть не разрешает продавать дочерей!

 

— Опять советская власть! Всюду теперь только и слышишь, то нельзя, это нельзя, все не позволяет советская власть. А я думаю так: советская власть разрешает, а такие люди, как ты, которые стали дянгианами, сами выдумываете всякие запреты.

 

— Тебя и Полокто могут судить. Вы нарушили чакон.

 

— Выдумываешь ты, Пиапон, советская власть сама все продает за деньги, почему она не разрешает нам, родителям, продавать собственных дочерей? Мы вырастили, кормили, поили, это наша дочь, захотели мы ее отдать замуж за хорошего человека — и отдали. И деньги взяли. Что тут плохого?

 

— Муку, крупу, сахар, наконец, собак, свиней можно продавать, но как дочь родную можно продавать?! Понимаешь ты — дочь родную? Она ведь не собака, не свинья, она человек!

 

— Она дочь, женщина. Она родилась, чтобы уйти в другой дом, она будет рожать людей для другого рода, вот потому и продается. Ты всегда был умником, Пиапон, все выдумываешь...

 

— Ну, посмотришь, выдумываю я или нет.

 

— Пугаешь?

 

— Нет. Поумнеешь и посмотришь. Мы все скоро поумнеем...

 

— Куда нам. Это тебе еще умнеть.

 

— Так сколько стоила твоя дочь?

 

— Ах, какой ты надоедливый человек, а еще слывешь на весь Амур умным.

 

Охотник взобрался на нары, отбросил свернутую у стены постель, вытащил кожаный мешок и сердито высыпал все содержимое на циновку. Сперва со звоном выкатились серебряные монеты с царскими профилями, за ними — новенькие, сверкавшие серебром китайские кругляши. Последними выпали большие связки дырчатых древних маньчжурских монет.

 

— Советские деньги где? — спросил Пиапон.

 

— Опять советские! Ты так часто повторяешь это слово, что надоело слышать его!

 

— Ничего плохого тебе не сделала новая власть, она принесла тебе новую жизнь, изгнала хитрых торговцев, за пушнину она платит тебе вдвое больше, чем прежде. Теперь ты не голодаешь. Чем же ты недоволен? А про советскую власть, пока жив я, буду твердить без устали, и ты мне рот не заткнешь. А теперь слушай, умник, внимательно слушай. Сохрани эти деньги, и когда дочь принесет тебе внука, отдашь ему. Хорошая будет ему забава, слышишь, как они звенят? Хорошо, радостно звенят.

 

Пиапон поднялся с нар и пошел к выходу.

 

— Обожди, Пиапон, что ты хотел этим сказать? — крикнул вслед хозяин.

 

— Я все сказал, и ты все слышал.

 

— Обожди, что советская власть говорит про эти деньги?

 

— Что им цена такая — могут быть только игрушкой младенцам. Из серебряных монет можешь кольца, браслеты заказать мастерам.

 

— Ты яснее скажи, цену они имеют?

 

— Считай, что ты дочь свою отдал без тори, за детские игрушки.

 

Пораженный охотник не находил что ответить, он то открывал, то закрывал рот и очень походил на выброшенного на лед сазана. Наконец он обрел голос и закричал:

 

— Обманщики вы! Отец ваш вредный был старик, а вы, обманщики, пошли от него!

 

Пиапон обернулся, взял охотника за грудь и тряхнул так, что тот присел.

 

— Ты отца не трогай, понял? — сказал он спокойно. — Если кто обманщик, ему в лицо скажи. Зятю своему скажи.

 

Но охотник никому ничего больше не сказал, он даже не жаловался друзьям и соседям, не разоблачал Полокто, видно, ему самому было стыдно, что так бессовестно провели его.

 

С этого времени Полокто не разговаривал с Пиапоном.

 

— Все хорошо получается, — обрадовался Холгитон, — дом мы к кетовой путине построим.

 

— Доски сырые, высушить надо, — сказал Полокто.

 

— Высушим, высушим, долго ли, вон солнце какое. Только надо сейчас же начать пилить доски. Эй, Нипо, иди сюда. Сходи к отцу Ойты, принеси пилу, доски начнем готовить. Эй, Почо, иди сюда! Возьми умельцев и сейчас делай козлы, чтобы доски пилить. Эй, Годо, иди сюда! Ты, Годо, разожги угли в своей кузнице, готовь скобы, много скоб требуется.

 

Старый Холгитон сам не притрагивался ни к топору, ни к бревнам, он руководил строительством.

 


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В Малмыже причаливали катера, буксиры с баржами, пассажирские пароходы. Привозили они разные грузы, в том числе и на имя Воротина, заготовителя пушнины.

 

Борис Павлович крепко обосновался в Малмыже. После изгнания приказчика Салова он занял дом купца, в добротный склад перенес из своего сарая продовольствие и товары. Никогда у Бориса Павловича не было вдоволь товаров, всегда ему чего-нибудь не хватало. Он кое-как сводил концы с концами, кое-как удовлетворял не очень-то прихотливые запросы охотников. Если чего не находилось в складе, он объяснял охотникам, какие трудности переживает советская власть. Страна восстанавливает разрушенные войной заводы, фабрики, города, строит новые; продовольствия еще не хватает, люди живут впроголодь. Но советская власть отдает охотникам все, что есть, отдает самое лучшее. Охотники кивали головами, они понимали все и потому ничего, кроме привычных продуктов питания и материи для одежды, не просили.

 

Воротин теперь в округе был единственным торговцем, как по привычке продолжали звать его охотники. После первого туземного съезда в Хабаровске частные русские, китайские и маньчжурские торговцы были изгнаны за пределы Амура. Были ликвидированы и конкурирующие всякие союзы и центросоюзы.

 

— Ты сильный торговец, — говорили охотники Воротину, — всех победил, китайцев изгнал, русских тоже, и своих, советских торговцев, не пожалел. Один теперь остался. Это хорошо.

 

Борис Павлович вместе с милицией принимал участие в ликвидации частной торговли. Приказчик Александра Салова в Малмыже жил, как говорили, на последнем дыхании, он не получал товаров от своего хозяина, склады пустовали, и приказчик только ждал указа, чтобы сдать торговый дом, склад властям и уехать из села. С ним было просто. Чуть посложнее было с Берсеневым в Вознесенском. Берсенев не считал себя торговцем, хотя имел склад-амбар с запасом продовольствия и товаров, которые доставал где-то в Хабаровске.

 

— Не торгую я, — заявил Берсенев, когда пришли х нему. — Я охотник и рыбак. Любого спросите, не торгую я.

 

— Откуда у тебя пушнина? — спросил Борис Павлович.

 

— Сам добываю. Спроси...

 

— Охотники-гольды столько не добывают.

 

— Что мне гольды? Я лучше их стреляю, умею...

 

— Ничего-то ты не умеешь! Ты не здесь в Вознесенске торгуешь, ты торгуешь в тайге. Думаешь, мы не знаем это? Знаем, все знаем.

 

После Берсенева выехали в Мэнгэн к Американу. Нанайского богача застали в стойбище.

 

— Никогда я не торговал и торговать не умею, —заявил Американ. — Раньше, правда, маленько-маленько менял всякие товары на пушнину, теперь кончил, не хожу к орочам.

 

— Но пушнина у тебя есть.

 

— Нет пушнины, что зимой добыл, все сдал.

 

— А откуда водки привез целую лодку? — спросил милиционер.

 

— Что? Какую водку? — вдруг побледнел Американ.

 

— Ты контрабандист, мы знаем. Водкой торгуешь, на пушнину меняешь.

 

— Ищи водку! Ищи пушнину! Найдешь — тогда говори!

 

Милиционер произвел обыск, но ничего не нашел, расспрашивал соседей, но те все отрицали: они не отдавали Американу пушнины, не видели у него водки. Не удалось разоблачить Американа.

 

Труднее всего пришлось с китайскими и маньчжурскими торговцами. Болонский торговец У и хунгаринский Чжуань Мусань жили на Амуре десятилетиями, они пустили здесь глубокие корни. Женаты они были на нанайках, дети их женились, и они теперь были кругом опутаны родственными связями. Правда, многочисленные родственники не получали никаких выгод от этого родства, они были такими же должниками, как и все остальные. Этих торговцев заранее предупредили, что торговать им на советской земле запрещается, что они должны покинуть Амур.

 

Когда Воротин приехал в Болонь, одряхлевший У уже был готов к отъезду. Провожать его собрались все родственники. Много пили и слез много пролили: хитрый У роздал остатки продовольствия и товаров, собрал долги с тех, у кого была пушнина, припасенная для закупки зимнего запаса.

 

— Собрался, — сказал У и заплакал.

 

Торговец теперь плакал настоящими слезами, он привык к амурской земле, здесь прошла его молодость, здесь он собирался встретить смерть. Тяжело ему было еще и потому, что отказались уезжать с ним старшая жена Супиэ и тридцатилетний сын Чифу. Оставалась и замужняя дочь. Старый У оставлял на амурской земле мечту своей жизни — торговый дом и детей. Уезжали с ним лишь младшая жена Майла и сын Муйсэ от старшей жены.

 

— Ты покидаешь родину, почему? — спросил Воротин Муйсу.

 

— Отец старый, жалко.

 

— Врешь, ты торговцем там станешь, — сказал Лэтэ Самар.

 

Случайно оказавшийся на проводах Токто заметил:

 

— Китаец, он и есть китаец, тянет его на свою родину. Ему что Амур — тьфу! Амур ему не дорог, так же, как и мать. А Чифу настоящий наш человек, нанай. Отец и мать уезжают, а он остается.

 

— Правильно делает. Как без Амура можно жить? Зачахнешь. День и ночь только о нем будешь вспоминать.

 

— Старик впервые по-правдашнему плачет. Жалко его...

 

— Пожалел кого, — жестко проговорил Токто, — всегда мы такие жалостливые, все забываем, все прощаем. Плохо это!

 

Воротин знал, что хитрый У увозит с собой много пушнины. Но конфискацией занималась милиция. Когда милиционер сказал, что советская власть не разрешает вывозить за пределы страны пушнину, у старика подогнулись ноги, и он сел на пол. Охотники переглянулись, женщины прикусили губы.

 

— Пушнина советская, она добыта на советской земле, — сказал милиционер, — потому мне приказано забрать ее у вас.

 

— Разорили... — прошептал У. — Как буду жить?

 

— Как так? — спросил Лэтэ Воротина. — А мука, крупа, материи были его, он ведь менял.

 

— Это неправильно, — заявил Токто, — выгонять — выгоняй, но зачем отбирать последнее?

 

— Токто, я тебе все объясню, — сказал Воротин. — За границу советская власть никому не разрешает вывозить пушнину.

 

— Пушнина его, он за нее нам заплатил мукой, крупой, материями. Нельзя отбирать.

 

— Если мы не возьмем сейчас, отберут, когда он границу будет переходить. Такой закон. Если запрячет и тайно захочет перевезти, его арестуют как контрабандиста.

 

— Жить становится сложнее, всякие законы, — вздохнул Лэтэ.

 

— Раньше и слышать не слышали про такое.

 

— Верно, раньше и слышать не слышали, — сказал Токто, — жизнь меняется. Раньше следы наши оставались возле зимников да стойбищ. Теперь тропы пролегли в Николаевск, в Хабаровск, а Богдан даже живет на краю земли, в Ленинграде. Нанай добрались до края земли.

 

— Пушнина — богатство наше, — продолжал объяснять Борис Павлович. — Это мягкое золото, на нее мы можем купить всякие машины, пароходы, целые заводы. А если у нас больше заводов будет, то больше всяких товаров мы получим.

 

— Скажи, ты можешь у меня ружье отобрать? — спросил Токто.

 

— Нет, не могу.

 

— Не можешь, потому что ружье мое.

 

— Да, твое. Ты им добываешь пушнину, и никто у тебя не может его отобрать.

 

— Верно, потому что оно мое собственное. Вот и пушнина у торговца — его собственность.

 

— Я тебе все объяснил. Добавлю еще. Пушнина эта собрана за долги, давние долги. Сын заплатил за отца. А были ли долги у отца? Может, не было, а? Об этом много говорили, хватит. Торговцы вас обманывали, долги приписывали. Это-то ты знаешь? Говорят, из-за этого ты много ругался с У, рассказывают, чуть не убил однажды. Чего же ты теперь за него заступаешься?

 

Токто нечего было отвечать, верно говорил Воротин, он всегда недолюбливал хитрого У.

 

Так были изгнаны с Амура кровопийцы-торговцы. Теперь Воротин собирался открыть магазины в крупных стойбищах, в Болони, Джуене, Нярги. Там будут организованы колхозы, там станут жить охотники с других малых стойбищ. Со дня на день он ждал баржу с товарами и наконец дождался.

 

— Борис Павлович, богачи мы! — восторженно сообщил Максим Прокопенко.

 

Борис Павлович сам побежал на берег, залез на баржу, осмотрел бегло мешки, ящики и удовлетворенно вздохнул. Вместе с традиционными товарами впервые прибыли консервированные фрукты, сухофрукты, несколько сортов конфет, печенья, брезентовые плащи, сапоги, новые ружья.

 

— Хорошо! — воскликнул Борис Павлович. — Максим, подводы организуй! Я начинаю приемку!

 

Дня три спустя после прибытия груза к Воротину приехал Токто.

 

— Бачигоапу, советский купец! — поздоровался он.

 

— Давно ты не был у нас, — сказал Борис Павлович, ответив на приветствие. — Пота с Гидой за тебя сдают пушнину, а ты, как китайский мандарин, только приказываешь им. Так, что ли?

 

— Так, так, — засмеялся Токто. Он был в хорошем настроении и был готов шуткой отвечать на шутку. — Работы много, я ведь председатель сельсовета. Даже на рыбалку некогда сходить.

 

Токто засмеялся, хлопнул себя по коленям.

 

— С внуками вожусь, обучаю их. Хорошие будут охотники- Ловкие, сильные, выносливые. А про председателя я так сказал в Болони: ничего не делаю, не знаю, что делать. Пота умнее меня, пусть называется председателем, я ему печать отдаю. Не хочу зря деньги получать. Я в жизни никого не обманул и не хочу обманывать.

 

— С колхозом как?

 

— Разговоры только. Скажи, зачем этот колхоз? Жили без колхоза, можно было дальше без него жить.

 

— Все это мы слышали, Токто: жили мы раньше, проживем, — передразнил Борис Павлович. — Нет, не можешь ты жить так, как жил раньше. Не можешь!

 

— Артель была, хватит одной артели.

 

— В артель вы могли объединиться и в маленьком стойбище, а теперь надо укрупнять хозяйство, тогда вы станете жить лучше, богаче.

 

— Я не против колхоза, если советская власть так говорит, то пусть будет колхоз. Я советскую власть люблю.

 

Из жилого помещения вышел Максим. Токто поздоровался с ним и продолжал:

 

— Долг я сразу вернул, так что я советской власти подчиняюсь. Ты не думай что-нибудь плохое.

 

— Какой долг вернул? Ты советской власти не должен.

 

— Память у тебя, купец, короткая, что воробьиный клюв. Ты в голодный год привозил муку, крупу в Хурэчэн, где мы, как зайцы в наводнение, на острове отсиживались?

 

— Привозил.

 

— Ты сказал, что это советская власть послала. Мы тебе сказали спасибо, съели все, что привез. А раз съели, надо платить. Я и заплатил, два соболя заплатил, да ты одного мне вернул с охотником. Я тебе ничего не сказал, забрал соболя и молчу. Думал, одного ты взял и долг мой снял. Правильно я решил?

 

— Ты одного соболя оставлял, я его и возвратил тебе.

 

— Нет, я двух соболей оставлял, вот ему оставлял.

 

Токто пальцем указал на Максима. Прокопенко, не понимавший по-нанайски ни слова, даже не догадался, о чем говорили Воротин и Токто.

 

— Чего ты тычешь в меня? — улыбнулся он.

 

— Максим, сколько соболей он тогда оставил? — спросил Воротин. Максим побледнел, но внешне остался спокоен.

 

— Одного, кажись. Столько времени прошло, однако, годиков шесть будет...

 

— Вспомни, Максим!

 

— Да что вы кричите, Борис Павлович? Времени много прошло, разве упомнишь? Столько пушнины я принимал. Он что говорит?

 

— Говорит, двух соболей оставлял.

 

— Доба, доба, соболь, — сказал Токто, поднимая два пальца.

 

— Два, значит, — проговорил Максим. — Два. Честно — не помню.

 

— Максим, ты сам понимаешь, чем это пахнет. Вспомни, Максим.

 

— Я два соболя оставлял, — сказал Токто, — один был черный, пушистый, такого я сам редко встречал. Красивый был соболь. Этого ты за долг забрал, а другого, похуже, возвратил. Охотникам нашим возвратил. Что, не помнишь?

 

Борис Павлович растерянно молчал. Ничего подобного еще не случалось за всю его работу кооператором. Он был требователен к себе, требовал и от подчиненных честности, справедливости в оценке пушнины, в расчете с охотниками. Да и как могло быть иначе, ведь они представляли советскую власть, самую справедливую власть. На них, как в зеркале, отражалась вся деятельность советской власти, проверялась справедливость новых законов. Нельзя было допустить ни малейшей оплошности, чтоб не погубить у людей веру в справедливость советской власти. Что же произошло с Токто? Ему вернули соболя, одного соболя, а он утверждает, что приносил двух. Он честный человек, ему незачем лгать. Но куда делся второй соболь?

 

Борис Павлович взглянул на Максима. Неужели Максим присвоил? Зачем ему соболь? Давно уже работает он с Максимом, привык к нему, опекает его, как сына. Никогда не замечал за ним жадности, пристрастия к деньгам. Нет, Максим не мог присвоить соболя. Но тогда куда исчез соболь, будь он проклят!

 

— Черный был соболь, что мой охотничий котелок, — продолжал Токто. — Очень редко такой встречается. Я его и отдал советской власти.

 

Максим вытащил бухгалтерскую книгу и начал ее листать. Он ничего не видел перед собой, записи слились в сплошную фиолетовую мешанину. Пришел ему конец, он обречен, и ему никак не отвертеться. Отвечать придется и за соболя Токто, а там доберутся и до других, присвоенных им шкурок. Доверял ему слепо Борис Павлович, и Максим воспользовался его доверием. Но все его махинации следователь запросто разоблачит в первый же час.

 

— Максим, он твердит, что отдавал тебе два соболя, — сказал Борис Павлович и потер пальцами висок.

 

— Не помню, Борис Павлович, честное слово, не помню. Да какая беда? Если даже два соболя было, что теперь делать, времени-то сколько прошло.

 

— Время здесь ни при чем, память людская цепкая, Максимка. Мы советскую власть скомпрометировали.

 

— Слово-то какое, не выговоришь.

 

— Запятнали мы свою родную власть. Куда же подевался этот проклятый соболь?

 

— Может, его и не было? Может, он сам забыл? Токто, прислушивавшийся к разговору кооператоров, вздрогнул, ноздри его расширились.

 

— Чего твоя говори? — спросил он. — Моя тебя обмани, да? Доба соболя тебе давал. Обманул, да? Моя тебе давал!

 

Токто побагровел, он рассердился не на шутку.

 

— Твоя брал соболь! Моя давал!

 

Борис Павлович смотрел на разошедшегося Токто. Он уверился, что тот оставил Максиму два соболя и что исчезнувший соболь был необыкновенной и высокой сортности. Он взглянул на Максима и только теперь заметил, как побледнел его помощник, как задрожали его губы.

 

Максим! Максим виноват!

 

Борис Павлович соскочил со сгула, подошел к помощнику.

 

— Сознайся! Сознайся лучше, паршивец! — выкрикнул он сорвавшимся голосом. — Куда девал соболя?

 

Молодой кооператор неопределенно махнул рукой. Откуда ему знать, где теперь находится этот соболь, может, какая русская женщина уже сделала из него воротничок, а скорее всего соболь давным-давно уплыл за границу.

 

— Давно загнал, — прошептал Максим.

 

Борис Павлович отошел от него, устало опустился на стул.

 

— Твоя себе брал соболя ? — удивился Токто. — Как так? Моя отдавал советская власть, а твоя брал себе? Ое-е-е, как плоха. Совсем плоха.

 

— Под суд отдам, — устало и спокойно проговорил Борис Павлович.

 

— Ты что, Бориса? — спросил Токто. — Ты хочешь его судить? В тюрьму посадить?

 

— Да, его будут судить.

 

— Из-за одного соболя?

 

Токто не совсем поверил Воротину, думал, погорячился кооператор, опомнится еще. Не может быть, чтобы из-за одного соболя судили человека и на долгие годы посадили в тюрьму. Максим может купить соболя на свои деньги и вернуть советской власти. Зачем же его судить, такого молодого? Нет, конечно, Борис погорячился, вернется Токто через день, за это время кооператор успокоится, и все останется по-прежнему.

 

Так думал Токто, выезжая из Малмыжа. Он возвратился в Болонь, отказался от должности председателя сельсовета, хотя его долго уговаривали повременить, разъясняли, что по закону он не может просто так передать свои полномочия Поте, что дело не в печати и бланках свидетельств, а в существе новой власти. В райисполкоме не сумели уговорить Токто, махнули на него рукой и отпустили.

 

Токто вновь выехал в Малмыж. На приемном пункте пушнины находился,один Ворртин.

 

— Где Максим? — спросил Токто.

 

— В Вознесенске, — хмуро ответил Борис Павлович. — Его арестовали, следствие будет, потом суд.

 

— Судить будут? За одного соболя?

 

— А ты думал как?

 

— Неправильно! Разве можно из-за одного соболя человека в тюрьму сажать? Это что, человек совсем не дорог новой власти? Соболь дороже человека, да?

 

— Нет, человек дорог нам. Хороший человек. А плохих людей зачем жалеть? Их надо перевоспитывать.

 

Токто не ожидал, что советская власть, самая человечная власть, станет судить молодого человека. Непонятная власть! Надо как-то спасти молодого кооператора.

 

— Бориса, ты скажи властям, что я приносил Максиму одного соболя, — сказал Токто.

 

— Не обманывай, Токто, ты приносил двух соболей, — ответил Борис Павлович. — Почему идешь на такой обман?

 

— Жалко Максима.

 

— Думаешь, мне не жалко? Он же как сын был мне.

 

— Тогда зачем отдаешь его под суд?

 

— Отдаю, Токто. Если бы родной был сын — тоже отдал бы под суд. Да за такое знаешь...

 

— Родного сына судил бы? Горячишься, Бориса.

 

— Пойми меня, Токто, выслушай. Я и Максим здесь работаем по указу советской власти, все, что делаем, делаем от ее имени. По дешевой цене продаем товар — от ее имени. По дорогой цене принимаем пушнину — по ее воле. Так что выходит? Максим обманул тебя, выходит, он обманул по наущению советской власти? Так ведь ты подумаешь?

 

— Нет, Бориса, я так не подумаю! Я думаю, Максима надо спасать.

 

— Нельзя его спасать, он обманул тебя, он обманул свою родную власть и запятнал ее. Его следует крепко наказать.

 

— Ты так думаешь или советская власть так думает?

 

— Вместе мы так думаем, потому что я и советская власть — это одно и то же, я исполняю ее волю.

 

Токто надолго примолк; человечная власть, по его мнению, должна делать иногда снисхождение людям, особенно таким молодым, как Максим, должна прощать. Нельзя же в тюрьму сажать молодого человека из-за одного соболя! Нельзя, в этом он был уверен. И он решил спасти Максима.

 

— Бориса, я отдам тебе соболя, — сказал он. — Отпусти Максима. Аих, и зачем я вспомнил про этого соболя?!

 

— Хорошо, что вспомнил, потому что за эти годы он еще не раз, видно, мошенничал.

 

— Знаешь что, Бориса, а я Максиму подарил того соболя. Верно, вспомнил, подарил ему соболя.

 

— Все, Токто, теперь ничего не сделаешь. Мошенников и воров нельзя прощать.

 

Воров? Токто удивленно взглянул на Бориса Павловича. Верно ведь, Максим вор, он украл у советской власти соболя. Как об этом не подумал Токто раньше? Воровство — это самое грязное, самое большое преступление у нанай. Воров изгоняли из стойбища, им в лицо плевали, на костре жгли ворону, и у птицы разгибались и сжимались когти на огне, чтобы так же у вора пальцы судорогой сводило. Нет, нанай не прощают воров, им нет места среди людей. Выходит, правильно поступает советская власть, вор Максим пусть сидит в тюрьме, подальше от людей.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Пятый год живет Богдан в Ленинграде. Большой срок — пять лет. За такое время неразумный щенок превращается в умную охотничью собаку — помощницу таежника. А человек? Разве маленький человечек в пять лет неразумен? Для него это время открытия мира, его познания, время бесконечных «что» да «почему».

 

Пятый год, а Богдан до сих пор, как пятилетни» «почемучка», делает каждый день все новые и новые открытия. И не стыдится спрашивать: «А что это? Почему?» Он пристает со своими вопросами после лекции к преподавателям, к друзьям-аспирантам и студентам, а когда бродит по городу один — к встречным ленинградцам. Удивительный народ — ленинградцы! Ни один не прошел мимо, не ответив на его вопросы. Бывали случаи, когда горожанин не знал существа дела, истории памятника, тогда он тут же начинал искать знатока, находил и приводил к Богдану.

 

Богдан прилежно учился, в последние годы охотно посещал музеи, театры и незаметно обогащался знаниями, менялся нравственно. Он этого сам не замечал, как та раковина, в которой зреет жемчуг, не знает о своем богатстве. Но кто был знаком с ним с первого дня его появления в Ленинграде, те со стороны все подмечали. А как он внешне изменился! Появись он в костюме, в котором идет на занятия по Невскому проспекту, в своем стойбище — никто бы его не узнал. Даже Пиапон, даже тети Дярикта, Агоака, Майда. Студент Богдан Заксор выходил в город при галстучке, в хорошо отутюженном костюме, всегда побритый. А самое главное его приобретение — большие очки. Не из щегольства надел он очки: у сына тайги начало портиться зрение; учение — неведомое предкам занятие — притупляло глаза. Очки Богдан носил с удовольствием, потому что они помогали ему лучше видеть, да и друзья-студенты завидовали им. Чудаки! Нашли чему завидовать! Сашка Оненка, который стал Сашкой только здесь, в Ленинграде, — на Амуре его звали Сапси — при каждой встрече примеряет их, вертится перед зеркалом, как девушка, которая надела новое платье.

 

— Закажи себе в мастерской очки с простыми стеклами, — как-то посоветовал ему Богдан.

 

Сашка удивился, что сам не мог догадаться, и пошел в мастерскую и заказал очки с простыми стеклами. Ничего. Щеголяет.

 

«Несерьезный человек», — думал Богдан о Сашке-Сапси. И вдруг узнал, что этот несерьезный человек пишет какой-то рассказ об Амуре, о рыбной ловле. Вот как.

 

Богдан с Сашкой познакомились в Хабаровске. После окончания первого туземного съезда Богдана оставили в городе. Вызвал его Карл Лукс, председатель Комитета Севера. Это был высокий, широкоплечий человек, с острым взглядом. Богдан тогда не знал о нем, что это старый большевик, сидел в Шлиссельбургской крепости, прошел царскую каторгу, а после революции был командиром партизанского отряда, затем командующим Восточно-Забайкальского фронта. С интересом рассматривал Богдан своего собеседника, хотя и встречался с ним во время работы съезда.

 

— Вы гольд? Амурский человек? — спросил Лукс. — Говорят, были партизаном, храбрый человек.

 

— Кто говорит?

 

— Павел Глотов сказал. Он еще сказал, что вы очень хотите учиться. Так, да?

 

— Хочу, да.

 

— В Ленинград поедете учиться?

 

Богдан удивленно взглянул на него — не шутит ли? Куда еще ехать, когда и так он находится в таком большом городе? Здесь, в Хабаровске, и желал бы Богдан учиться.

 

— Куда? — на всякий случай переспросил Богдан.

 

Лукс заметил растерянность молодого делегата съезда, усмехнулся мягко.

 

— В Ленинград.

 

— Это далеко отсюда?

 

— Очень далеко, ехать по железной дороге дней тринадцать — пятнадцать...

 

Никогда не видел Богдан железной дороги, в его представлении это была обыкновенная дорога, мощенная железом. Пока Богдан раздумывал о дороге, о неизвестной колеснице, в кабинете появился новый посетитель. Это и был Сапси Оненка. Разговор, который вели только что Лукс с Богданом, повторился почти дословно, без упоминания о партизанщине. Сапси тоже испугался, услышав о Ленинграде, тоже спросил, далеко ли находится этот город, и, услышав ответ, категорически отказался.

 

— Это очень большой, культурный город, — мягко сказал Карл Янович.

 

— Больса Хабаровска? — насмешливо спросил Сапси.

 

— В десять раз больше. Это город Ленина. Ленинград. Там произошла Октябрьская революция, там Ленин провозгласил советскую власть. Там каждая улица, каждый дом знают и помнят Ленина. Вот как, ребята.

 

«Город Ленина, — мысленно повторил Богдан, — город Ленина».

 

— Я еду, — сказал он, Сапси взглянул на него, потупил глаза.

 

— Но это очень далеко, — пробормотал он.

 

— Эх, охотник, расстояния испугался, — усмехнулся Лукс.

 

— Поеду, — сказал Сапси и матюкнулся.

 

— Ругаться нехорошо, ты учиться едешь.

 

— Как ругаться? Меня русские научили, — удивился Сапси.

 

Богдану, когда они вышли из кабинета, долго пришлось объяснять, что такое матерщина. Сапси ничего не понял; первое русское слово, которое он запомнил, было матерное, и поэтому оно ему казалось таким же необходимым, как и другие русские слова. Но он все же дал слово, что больше не будет материться.

 

Богдан и Сапси подружились, иначе нельзя, им вдвоем ехать в дальний город и жить без родственников многие годы. Потом к ним присоединился Моло Гейкер, который в Ленинграде стал Михаилом. Вместе с сопровождающим они выехали в Ленинград.

 

В первые дни они не отходили от окна, не выходили на стоянках из вагона, боялись отстать.

 

Много по пути размышлял Богдан, много открытий сделал для себя. Увидел горы, степь, где не было ни деревца, увидел в лицо бурятов и людей других национальностей, о существовании которых даже не подозревал. По простоте душевной он думал, что на свете только и есть три города: Хабаровск, Николаевск да Сан-Син на Сунгари. А тут оказалось, что ни остановка — город, да еще какие большие города, конца и края не увидишь из вагонного окна. И вдруг однажды он вспомнил тайгу, ручеек, у которого он долго простоял, мысленно прослеживая его путь до другой реки, потом до Амура и до моря. Ручеек тогда связал его со всем миром, со всеми народами. Тут он вдруг понял, что кроме воды есть еще дороги, связывающие между собой села, города, народы. Вспомнил он еще, как в прошлые годы лыжня связывала его зимник с зимником соседей. Лыжня эта петляла по тайге, не выходя на простор к другим незнакомым людям. Теперь эта его лыжня где-то оборвалась, вышла из замкнутого круга и пошла, пошла на запад, через тысячи сел, сотни городов к сердцу Советской страны — Москве, а там и к городу Ленина.

 

Вышел из тайги охотник! Выбрался в город Ленина! От этой мысли начинало учащенно биться сердце Богдана.

 

В Москве нашлось немного времени до отхода ленинградского поезда, и сопровождающий повел ребят по столице. Ездили они на грохочущих трамваях. В этом городе для молодых охотников все было необычно, все незнакомо.

 

Богдан смотрел на дома, на улицы, слышал вполуха рассказ сопровождающего и все время чувствовал неудобство. Никогда в жизни ему не приходилось видеть такого множества людей, никогда он не был в таком тесном людском сборище. Ему хотелось стать маленьким-премаленьким, чтобы уйти из этой толкотни. Только возвратившись на вокзал, он свободно вздохнул.

 

— Ну как, ребята, Москва понравилась? — поинтересовался сопровождающий.

 

— Большой город, но я плохо видел, — сознался Богдан. — Людей много, столько муравьев, наверно, в тайге нет.

 

В Ленинграде тоже много было народу, но Богдан не обращал теперь внимания на толкотню. Освещенный августовским солнцем, город сиял, как праздничный. Прямые проспекты, нарядные здания, не повторяющие одно другое, золотые, горящие огнем купола и шпили. Пока ехали по Невскому проспекту, Богдан приглядывался к каждому зданию, к мостам, а когда встали над ним вздыбленные кони на Аничковом мосту, он даже вскрикнул от удивления и восхищения.

 

«Неужели это человек своими руками сделал? — думал он. — Неужели все это можно построить?!»

 

Паосаж, Гостиный двор, Казанский собор, Дворцовая площадь с Эрмитажем и Адмиралтейством. Глаза разбегались — куда смотреть, что краше? А впереди Нева, Стрелка, Петропавловская крепость.

 

«В этом городе я буду жить? Не сон ли это? Какая красота, и все это создано человеческими руками!»

 

Вот и университет. Здесь, на Северном отделении рабфака, будет учиться охотник-нанай Богдан Заксор. Когда он давал слово деду Баосе, что будет учиться, он думал об учебе в своем родном стойбище. А его куда забросила новая жизнь? В город Ленина забросила!

 

Поднимись, старый Баоса, со дна Амура, взгляни на своего внука Богдана! Видишь, он открывает тяжелую университетскую дверь и входит. Вошел! Вошел уверенно, будто бы он каждый день бывал в обиталище знаний, мудрости и красоты. Первый человек — нанай — твой внук, переступил порог храма науки.

 

...Молодых рабфаковцев отвели в общежитие, и здесь они встретились с пятью будущими сокурсниками. Смущаясь, поздоровались, робко познакомились, назвали имена. Богдан не разглядывал новых знакомых, разглядывать при знакомстве не принято у нанай. Но он заметил, что из пятерых только двое черноволосых, скуластых, черноглазых, а трое русоголовы, с почти русским обликом, и глаза светлые. Назвали они и свои национальности: самоед, коми-зырянин, селькуп, вогул, остяк. Богдан никогда не слышал о таких народностях и не знал, где они проживают.

 

— На севере, далеко, далеко, где тундра, — ответили самоед с селькупом.

 

— А мы и лесные и тундровые, — сказал коми-зырянин.

 

— Обь знаешь? Совсем не знаешь? Совсем-совсем? Как так? Обь самая большая река, широкая-широкая, такой реки нигде нет. Эта Нева что? Тьфу, и переплюнул, — так похвастались вогул с остяком.

 

На Северном отделении рабфака собралось двадцать пять слушателей. Когда начались занятия, тогда только выяснилось, что Сапси с Моло хотя и знают буквы, но не могут сложить из них слова, а самоед, вогул и чукча не знают даже букв. Но они были люди настойчивые, северной закалки, и приехали они, чтобы преодолеть эту пропасть, которая называется грамотой. Через полгода они догнали своих товарищей и учились с ними наравне.

 

В следующем году северян перевели в Институт восточных языков, организовали рабфак для народов Севера в Детском Селе, под Ленинградом. Приехали новые рабфаковцы, и теперь их стало сто тридцать слушателей. Богдан познакомился с энцами, эскимосами, нганасанами.

 

Как-то в столовой он обедал с только что приехавшим новичком. Новичок отодвинул тарелку великолепного борща, к которому привыкли и Богдан и его товарищи. Съел новичок только второе, отказался и от винограда. Он даже не притронулся к нему.

 

— Обожди, куда ты, — остановил его Богдан. — Вот это твой виноград. Ешь.

 

Новичок не понимал русской речи. Богдан усадил его на место, позвал товарищей, и один из них все же растолковал, что гроздья круглых зеленоватых ягод съедобны. Новичок недоверчиво отправил в рот виноградинку поменьше, стал медленно жевать. Потом расплылся в улыбке и стал есть виноград.

 

Богдан позже несколько раз сидел с ним рядом, уговаривал съесть то огурец, то помидор, то яблоко. Ничего не хотел пробовать этот нганасанин, даже от арбуза сперва отказывался. Богдан не удивлялся, потому что видел, как его родственники в Малмыже отказывались от свежих помидоров, соленых огурцов, а этот нганасанин приехал из таких мест, где даже деревья не растут. Но человек ко всему привыкает. А нганасанин приехал учиться, набираться знаний, и как-то само по себе получилось, что однажды, придя на обед в столовую, сам не заметив этого, он съел и огурец и помидор.

 

Все новички смотрели на Богдана и его друзей как на старших, опытных ленинградцев. Земляки просили показать город, рассказать о достопримечательностях.

 

— Что интересного? Это все построено на костях, на крови людей, — ответил он им однажды.

 

Не покривил душой Богдан. В первый год он не переставал восхищаться Эрмитажем и другими музеями, пока ему не сказали, что болото, на котором стоит город, замощено костями простого люда, что весь город окроплен человеческой кровью. С того времени охладел Богдан к дворцам, паркам, это был его протест против бесчеловечности царей, дворян и всяких богачей, истязавших простых людей. Богачей уничтожила советская власть, и нечего любоваться дворцами, которые они понастроили в свою утеху на человеческих костях.

 

В Детском Селе стояли два великолепных дворца — Екатерининский и Александровский, прекрасный парк раскинулся на километры. Все рабфаковцы побывали во дворцах, посетили Лицей, где учился Пушкин, и, потрясенные увиденным, долго делились впечатлениями. Богдан слушал и иронически посмеивался.

 

Однажды к нему приехал знакомый студент Саша Севзвездин. Они познакомились еще в университете, где Саша учился на Восточном факультете, изучал маньчжурский язык и уже довольно хорошо говорил. Так как маньчжурский и нанайский языки родственны, то приятели могли побеседовать на этих языках. Для Саши Богдан стал неотъемлемой частью учебы.

 

— Богдан, я узнал интересную новость, — сообщил Саша, поздоровавшись. — Говорят, в Хабаровске живет женщина, которая очень хорошо знает ваш язык, она пишет букварь на нанайском языке. Вот это здорово!

 

— Как пишет? — удивился Богдан. — А буквы какие?

 

— Не знаю. Я сам только что услышал эту новость. Может, ты ее знаешь?

 

— Одна женщина учителем в Болони была, очень хорошо по-нанайски говорила. Потом я ее в Хабаровске на туземном съезде встречал, она писала протоколы. Но фамилии я не знаю.

 

— Эх, черт побери! Интересно, как она пишет букварь, когда даже грамматики нет. Да что там грамматики, письменности нет. Я давно думаю над вашей письменностью, надо ее создать, понял? Вместе всем работать и создать!

 

Богдан недоверчиво смотрел на молодого широколобого приятеля. Как же он хочет создать письменность, когда сам еще учится? Молодой, потому горячий.

 

— Знаешь что, русский алфавит не подходит для нанайской письменности, потребуются дополнительные знаки, а это затруднит чтение, — с жаром продолжал Саша, не замечая иронического взгляда Богдана. — Но латинским можно!

 

Этот высокий, стройный, круглоголовый студент смешил Богдана. Молодой, намного моложе Богдана, зеленый совсем, а вон куда замахнулся!

 

Приятели прохаживались по зимнему парку. Легкий морозец пощипывал лицо и бодрил молодую кровь.

 

— Хорошо у вас, — сказал Саша, — просто сказочно, все по Пушкину. Будет у вас письменность, и мы с тобой переведем стихи Пушкина. Ты читал его стихи?

 

— Нет. Не читал и читать не хочу.

 

Севзвездин остановился, из-под широкого лба на Богдана уставились удивленные, зеленоватые, какие-то беспомощные детские глаза.

 

— Почему так?

 

— Он буржуй был, капиталист.

 

— Что ты говоришь? Какой он буржуй? Он был дворянин.

 

— Об этом я тебе и сказал. Крестьян целыми селами имел, они его кормили и поили. Нет никакой разницы, все они богачи. Мы их уничтожили, я, когда был партизаном, стрелял их, убивал. Они убили моего самого хорошего друга. А ты говоришь...

 

— Пушкин — это гордость русского народа, он великий поэт. Какие стихи он написал, слезы прошибают. Его крестьяне наизусть знали его стихи. Он был добрый, храбрый человек, он издевался над попами, дворянами, над самим царем. Он учился здесь, в этом селе, в Лицее. Теперь это место — священное для всего русского народа. И для советского народа тоже. Уважая Пушкина, народ переименовал это село в Детское, а раньше оно называлось Царским Селом. Вот как. Послушай, как красиво писал Пушкин...

 

Саша, не задумываясь, продекламировал:

 

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя...

 

Прочитав все стихотворение, Саша выжидательно примолк, а пораженный Богдан смотрел на него и тоже молчал. Богдан впервые слышал, как читают стихи, его поразила звучность и та непонятная складность, с какой были сложены обыкновенные слова. Смысла стихотворения он не уловил. Ему хотелось еще раз послушать напевность стиха, и он попросил вновь их прочитать.

 

Когда Саша вновь, одухотворенный удачей, прочитал, Богдан вдруг уловил смысл стихотворения и пришел в восторг. Он опять попросил прочитать, и Саша это с удовольствием сделал.

 

— Что, он на охоту ходил? — спросил Богдан.

 

— Не знаю, — сознался Севзвездин.

 

— Ходил, в пургу попадал! Если бы не попадал, не мог бы так написать. Только, я думаю, надо было ему сказать, что зверь в стены царапается, сильно царапается, вот тогда сильнее получилось бы. Да и так хорошо. Прочитай еще, а?

 

Саше ничего не оставалось делать, он с удовольствием прочитал бы другие стихи, но, увы, в запасе других не нашлось. Он помнил еще «К Чаадаеву» и потому начал рассказывать о декабристах, сделал особенно нажим на то, что они все были дворяне, но все же подняли руки против царя, и к месту прочитал пушкинское послание:

 

Товарищ, верь: взойдет она,

 

Звезда пленительного счастья...

 

Понял? На обломках самовластья, значит, на обломках царской власти напишут их имена. Вот как писал Пушкин! Вот почему народ его любит.

 

В этот воскресный день Саша с Богданом не занимались нанайским языком, позабыли о письменности для нанайцев, они говорили о памятниках Ленинграда, Детского Села, побывали в Екатерининском и Александровском дворцах. Саша оказался неважнецким гидом, многого он сам не знал, многое сам впервые видел, но его собеседник знал еще меньше.

 

С этого дня Саша Севзвездин сам тщательно готовился к следующей экскурсии, которую они вдвоем с Богданом совершали. На этих экскурсиях на все вещи Богдан теперь смотрел глазами Саши.

 

В 1927 году Северный рабфак в Детском Селе реорганизовали и перевели в Ленинград, в Восточный институт. В тридцатом году началась подготовка к открытию Института народов Севера. Богдан и его друзья уже знали, где стоит здание института, сходили на Обводный канал, обследовали. Целый корпус отводился под институт, здесь же были столовая, общежитие. Северянам понравился будущий их институт, они часто спорили, кто был его организатором.

 

Эти споры из-за авторитетов возникали довольно часто: каждая народность знала своего ученого, который «открыл» их. Для чукчи не было ученого и писателя авторитетней Тан-Богораза, гиляки гордились академиком Штернбергом. Если бы Богдан знал, что дед его Пиапон встречался со знаменитым этнографом в 90 году в Сакачи-Аляне, когда тот останавливался там, чтобы изучить знаменитые писаницы, то непременно поддерживал бы гиляков. Но, к сожалению, Богдан не знал об этой встрече, не читал трудов знаменитого этнографа о гольдах. Не читали и чукчи произведений Тан-Богораза, гиляки — Штернберга, они даже не знали, как высоко отозвался о труде академика Фридрих Энгельс..

 

— Чего вы кричите! — оборвал спор Михаил Гейкер. — Все ваши ученые, конешно, помогали, чего кричите? Конешно, они сказали. Но я думаю, конешно, тут был товарищ Смидович главным. Конешно, так...

 

«Ну и мудрец «Конешно», — усмехнулся Богдан; он прозвал Михаила «Конешно» за его пристрастие к этому слову. — Мудрят, мудрят, а нет, чтобы сказать — это дала нам советская власть. Живем, как богачи раньше жили, рыбу не ловим, на охоту не ходим, а все есть. Бесплатно кормят, одевают, обувают, заболел — лечат, каждое лето вывозят за город в дома отдыха. И все бесплатно. Еще и приплачивают деньгами на мелкие расходы — в кино, театры, на сладости — сладкоежкам. Буржуями мы стали. Советская власть слишком нежит нас. Я бы сделал так: зимой бы заставлял учиться, а как весна — на работу! И все. Без разговоров. То, что проел за зиму, — отработай».

 

Этими мыслями Богдан поделился при первой же встрече с Сашей Севзвездиным, который теперь учился в аспирантуре, писал диссертацию «Об особенностях нанайского языка».

 

— Нельзя этого делать, — сразу же возразил Саша. — Климат Ленинграда не подходит вам, северянам, можете заболеть туберкулезом. Поэтому и кормят вас хорошо, каждой народности стараются приготовить их любимые блюда. Но климат, Богдан, климат. Потому, после напряженного труда, вам летом требуется отдых.

 

— Нельзя так. Мы, как буржуи, даром все получаем.

 

— Нет, не даром. Приедешь на Амур, будешь эту дармовщину отрабатывать. Ясно?

 

— Когда это будет...

 

— Это тебе как в долг дают. Не возражай. У нас рабочий отработал свое на заводе, получает отпуск и едет отдыхать, набираться сил. Так же и вы. Ладно, хватит об этом спорить. Сообщу я тебе... — Саша улыбнулся своей мягкой завораживающей улыбкой. Правой ладонью осторожно, будто чего-то боясь, пригладил редкие светлые волосы. Руки его были мускулистые, ладони — в лопату. Богдан удивлялся, откуда такая сила у этого человека, никогда не занимавшегося физическим трудом, и только позже узнал, что Саша спортсмен, отменный волейболист.

 

— Говори, чего тянешь? — поторопил Богдан.

 

— С осени с вами буду работать, — усмехнулся Саша.

 

— Письменность?

 

— Конечно. Мы уже многое сделали. Очень многое, Богдан. Но как бы нас не обогнали чукчи, остяки, вогулы, нельзя от них отставать. Надо сделать так, чтобы у всех крупных народностей Севера одновременно появилась письменность. Вот мы все вместе в институте и будем над этим работать. Я думаю вместе с Сашей Оненка написать небольшую книжку об Амуре, чтобы люди после букваря могли прочитать.

 

— Сапси уже пишет.

 

— Знаю, молодец. Гейкер тоже пишет.

 

— Моло-Михаил?

 

— Да. Что удивляешься?

 

— О чем он может писать?

 

— Найдется о чем писать. Пойми, Богдан, появится у вас письменность, и все, что было в народе, выльется, и все будет отражено на бумаге. Это же здорово! Будут свои писатели. Ты знаешь Спиридонова? А Вылку? А Николая Тарабукина? Так вот все эти ребята потихоньку пишут. Вот будет письменность, и выпустят их первые книжки. Понимаешь, первые книжки у бесписьменных народностей!

 

Богдан понимал, он давно все понял, — не один год они, рабфаковцы-гольды, работают над этой письменностью. Сколько споров было! Гольдов на Амуре немного, тысяч шесть, и те говорят неодинаково: есть найхинский, горинский, болонский, сакачи-алянский говоры. А озерские нанай, что живут по Харпи, говорят на озерском. Есть еще уссурийский, сунгарийский говоры, но это уже за границей, в Китае.

 

Какой из этих говоров взять за основу? Найхинские ребята доказывают, что большинство говорят на их говоре. Болонские — обратное. Горинские, хотя их было совсем мало, стояли за свой говор. Сакачи-алянцы — их даже за нанай не принимали, называли акани, — настаивали, чтобы за основу нанайского языка приняли их говор. Долго спорили. Победили найхинцы, потому что горластых рабфаковцев из их мест оказалось большинство. Никто ни на кого не обижался, найхинский так найхинский; все понимали, какое большое дело делают. А первые книжки — это здорово! О чем же пишут, интересно, юкагир Спиридонов, самоед Вылка, тунгус Тарабукин? Наверно, вспоминают прошлое, рассказывают о сегодняшней жизни. А что сегодня происходит там, на Амуре? В Нярги, Хулусэне, Джуене, Хурэчэне? Письмо, интересно, дошло или нет? Первое письмо за пять лет написал. Плохо? Может, плохо. Но кто там мог прочитать? Хорхой? Лентяй он, все позабыл, ничего не помнит. Должны теперь школу открыть в Нярги, должен учитель появиться. А раньше не надо было писать? Оправдываюсь? Может быть.

 

— Тебе тоже надо писать, — продолжал Севзвездин. — Слышишь, Богдан, ты о чем задумался?

 

— Амур вспомнил, — ответил Богдан.

 

— Окончишь институт, вернешься. Я говорю, тебе тоже надо написать воспоминания, как партизанил, как воевал...

 

— Я никогда не писал. Не выйдет, Саша.

 

— Ты никогда не учился, а учишься. Я никогда не писал грамматику нанайского языка — пишу. Все мы делаем то, что никогда не делали. Советскую страну строим, какую никогда никто не строил. Мы мир обновляем, у нас все новое, ты это всегда помни. Вернешься на Амур, будешь делать все новое.

 

Богдан знал, что ему придется тоже заниматься обновлением жизни своего народа — не зря же он столько лет учится в городе Ленина! Придется. Только быстрее бы окончить обучение.

 

Попрощавшись с Севзвездиным, Богдан вышел прогуляться в парк, окружавший общежитие. Парк — это любимое место северян, место, где они вспоминают свой край, где мечтают о своем будущем. Детям просторной тундры и тайги всегда душно в стенах общежития, и они в свободное время стараются быть на воздухе. Деревья парка напоминают таежные деревья, да только стоят они редко и одно за другим, как солдаты в строю. Непривычно, но что поделаешь, прислонишься к дереву, закроешь глаза, пощупаешь шершавую кору, и нахлынут воспоминания. Тайга, охота. Даже запах тайги ощущаешь...

 

А вечерами соберут все листочки, щепу, сучки — все, что только может гореть на огне, и разожгут северяне костер, как бывало на охоте. Тут новые воспоминания. Но эти костры, хотя горели таким же пламенем, как в тайге, были не настоящие, как этот парк, как деревья, стоящие строем. Еще чего-то не хватало, но чего — долго не могли догадаться. И только позже поняли, что не хватает комаров, мошек.

 

— Без комаров скучно, — сказали северяне, но костры продолжали жечь каждый вечер.

 

Однажды ребята разожгли особенно большой костер. Тут прибежал милиционер, начал кричать, что пожар может случиться, и приказал потушить костер.

 

— Ты без ужина не ложишься спать, так и мы не можем без костра уснуть, — растолковывали ему ребята.

 

Но милиционер на то и милиционер, чтобы порядок был везде. А костер в парке Ленинграда — это уже не порядок.

 

— Потушить костер! — приказал милиционер.

 

Бывшие охотники даже не пошевелились, что им рык милиционера, когда им в лицо дышал медведь и ревел в полную медвежью глотку.

 

— Потушить! Пожар наделаете! Потушить!

 

Когда милиционер начал, не жалея сапог, ногами разбрасывать костер, его взяли со всех сторон крепкие руки.

 

— Ты что делаешь!? А? Зачем делаешь? Хочешь, чтобы наш институт сгорел, да? Пожар хочешь, да? Вот теперь пожар может быть, понял? Такие, как ты, тайга поджигают, понял? Глупый ты, зачем наган дали? Зачем власть дали?..

 

Все кричали. Никто не подбирал вежливых слов. Богдан тоже кричал со всеми вместе. Тут он опять услышал, как здорово матерится Сапси-Саша. Милиционер не ожидал такого, он совсем растерялся.

 

— Костер нельзя топтать, — объяснили ему уже успокоившиеся бывшие охотники. — Нельзя, понял? Это огонь. Понял? Огонь — жизнь. Жизнь нельзя топтать.

 

Богдан не знал, понял милиционер, почему нельзя топтать огонь, или нет, но блюститель порядка молча удалился и больше не появлялся в парке. Богдан-то хорошо понимал, что огонь — это жизнь, а жизнь — священна, ее не топчут. Эта истина известна каждому охотнику чуть ли не с люльки. Но это в тайге. Почему же он, рабфаковец, здесь, в центре города Ленина, вдруг исподволь встал на защиту огня? Именно исподволь, потому что когда кричал, он не думал, что защищает священность огня. Это пришло позже, при размышлении. Видно, в нем еще крепко сидят многие предрассудки, неписаные родовые и таежные законы, усвоенные в детстве на уроках дедушки Баосы.

 

— Богдан! Иди сюда, я тебя везде ищу.

 

Кричал Саша-Сапси. Богдан подошел.

 

— Пошли в общежитие, кто-то пришел, — сказал таинственно Сапси.

 

В комнате, где жил Богдан с земляками, ждал его Карл Лукс. Он крепко пожал руку Богдану, так крепко, что пальцы захрустели, будто в ладонях Лукса не пальцы были, а горсть речной гальки.

 

— Партизан, здравствуй!

 

— Здравствуйте!

 

Богдан посмотрел в улыбчивые глаза Карла Яновича, и ему на миг показалось, что это не глаза, это отблеск амурской воды. Совсем немного амурской воды.

 

— Вызван, — сказал Лукс, — буду в Институте народов Севера работать. Следовательно, с вами.

 

Потом он расспрашивал о житье-бытье ребят, сам рассказывал новости.

 

— В стойбищах организовываются колхозы, повсюду, по всему Амуру. Трудное дело. Набираются студенты в Институт народов Севера. Так что ждите земляков, может, друзья приедут.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Рубленый дом Пиапона, когда-то построенный Митрофаном Колычевым, становился тесным для семьи. Внуки Пиапона повзрослели, старший — Поро, сын Хэсиктэкэ, женился, привел молоденькую пятнадцатилетнюю девчонку. Младший внук, зайчонок Иван, внебрачный сын Миры, тоже вытянулся, совсем мужчина, хотя ему только четырнадцать лет. Охотником стал, убил двух лосей и медведя. И ему пора жениться. Но не об этом думает Пиапон.

 

Когда тесно дома, всегда можно какой-то выход найти, а вот когда мыслями переполнена голова и эти мысли толкутся, не находя выхода, совсем худо. Пиапон, когда был охотником, думал только о себе, о семье, беспокоился о родственниках; когда приходила беда в стойбище, всегда помогал соседям. Теперь ему приходится беспокоиться о няргинцах, о корейцах, о рабочих кирпичного завода, сидящих без дела, потому что кирпичи пока никому не нужны.

 

Пиапон понимает, нельзя допускать, чтобы эти рабочие разъехались. Но что делать, когда люди уже столько лет живут без заработка, питаются тем, что вырастят на огородах, тем, что соберут в тайге.

 

А кирпичи понадобятся. В райисполкоме Пиапону говорили, что объединившихся в колхоз охотников придется собрать в одно стойбище, иначе трудно работать. Они захотят построить деревянные дома, а в этих домах русские печи без кирпичей не сложишь. Ох, сколько кирпичей понадобится!

 

Пиапон прикидывал, где удобнее поселиться будущим колхозникам — скорее всего в Нярги, в Болони, в Джуене. Три больших стойбища. Сколько домов, сколько печек потребуется. Нет, нельзя допустить, чтобы разъехались кирпичные мастера.

 

Пиапон съездил в Малмыж, поговорил с Митрофаном, с Воротиным, но те ничего вразумительного не смогли посоветовать. Вот и мучается Пиапон, какой же найти ему выход. Объединить всех в колхоз? Тогда вместе надо жить, мастерам надо переезжать в Нярги. А кирпичи, а завод? Кроме кирпичей мастера до войны изготовляли пиломатериалы. Доски тоже всегда нужны, скоро на них тоже будет большой спрос.

 

Пиапон съездил на кирпичный завод, поговорил с рабочими.

 

— Ишь ты, гольд теперь нашу судьбу решает, — усмехнулся один рабочий.

 

— А тебе че? О тебе человек думает, а там кто он будь, кореец, гольд, русский, тебе-то че, — возразил другой.

 

И опять закрутились вихрем мысли у Пиапона. На самом деле он, нанай, беспокоится теперь о русских, о корейцах и о своих сородичах, потому что он председатель сельсовета. Не важно, кто председатель сельсовета: нанай, русский или кореец — главное тут, чтобы он все дела решал справедливо, чтобы он беспокоился о каждом человеке, никому не отдавая предпочтения, потому что советская власть — она общая власть, ее Ленин принес, чтобы всем народам хорошо жилось.

 

С кирпичного завода Пиапон заехал к корейцам. Первый поселенец Ким Хен То встретил председателя как всегда радушно. Посидели, поговорили. Особых дел у корейцев не было, Пиапон заехал просто узнать о новоселах, есть ли какие жалобы, посоветоваться с ними об учебе детей. Корейцы с утра до ночи копались в огородах, выращивали все овощи, даже дыни и арбузы. Жили они доходами от своих огородов и считали себя вполне обеспеченными.

 

— Школа у нас открывается, — сообщил Пиапон, — вашим детям тоже надо бы учиться.

 

— Наши язык нанайска понимай нет, — сказал Ким Хен То, — ребенок русски понимай нет, как учитса?

 

Верно, как учиться, когда маленький кореец не знает ни русского, ни нанайского языка? Беда. Учительница Лена Дяксул хорошо говорит по-нанайски, хотя и ульчанка, будет обучать няргинских по-нанайски, так думает Пиапон. А что делать с корейцами? Вот и ищи выход, председатель сельсовета! Голова разбухает от дум.

 

Когда Пиапон вернулся домой, его ожидали какие-то незнакомые люди. Поздоровались.

 

— Мы строители, — отрекомендовались они. — Напротив вас, на том берегу, рыбную базу строить будем. Приехали с вами посоветоваться. Без вашей помощи не обойтись нам.

 

— Рыбная база будет обрабатывать всю рыбу, которую будут ловить колхозники, — объяснил второй.

 

— Это хорошо, — обрадовался Пиапон, — колхоза нет, а базу уже начиняют строить. Хорошо. Чем помочь?

 

— Лес потребуется. Много надо строить: склады, жилые дома, пекарню, баню. Лес нам подвезут, но мало, не хватит его.

 

— Лес зимой готовить надо, сейчас лето.

 

— Мы об этом и хотим поговорить.

 

«Хорошо, — удовлетворенно подумал Пиапон, — люди кирпичного завода будут заняты, не разъедутся. Наши няргинские привычны готовить лес, тоже подзаработают».

 

— Сколько лет будете строить? — спросил он.

 

— Пока будем строить склады, холодильню, бараки, а потом рабочие сами станут дома ставить. Мы ведь целый поселок строим.

 

«Еще на мою голову», — подумал Пиапон. Словно прочитав его мысли, один из строителей сказал:

 

— У вас маленькая рыббаза будет. Вот в Болони большая будет база. На Амуре таких баз будет три-четыре. Обновляем мы ваш Амур.

 

— Лес будет, доски тоже будут. Уже пилят, — сказал Пиапон.

 

— Это хорошо. Надо договор составить. Чтобы было в полном согласии: ваша рабочая сила, лес, а мы платим за все.

 

— Будет лес, доски тоже, зачем бумага?

 

— Надо, так вернее.

 

Опять проклятая бумага! Как же Пиапон будет ее составлять, когда у него нет грамотного секретаря? Хоть бы учительница быстрее вернулась. Но как-то надо выходить из этого неловкого положения.

 

— Колхоза еще нет, когда колхоз будет, тогда бумагу напишете.

 

— Нет, мы с вами, с сельским Советом. Вы даете слово, что обеспечите рабочей силой лесозаготовки, что лес дадите. Это чисто формальная бумажка...

 

Пиапон не понял, что означает слово «формальная», но тон говорившего прозвучал как-то мягко, и он догадался, что бумажка эта не имеет большого веса, что строители обошлись бы и без нее, но она для чего-то им все же необходима.

 

Строители вытащили свою бумагу, медленно прочитали текст, и Пиапону пришлось расписаться — хорошо, что он без шпаргалки Хорхоя обходился уже. Он написал «Пеяпом» и шлепнул печатью.

 

— Еще одну бумажку подписал, — сказал он удовлетворенно, когда ушли строители. — Сколько еще подписывать придется? Хорхой, какую букву мне надо теперь учить?

 

Хорхой не помнил всей азбуки, потому предлагал Пиапону выучить и запомнить первую наугад попавшуюся букву. Старательный Пиапон запомнил больше десяти букв и по-детски радовался, когда удавалось ему составить какое-нибудь слово. Учеба продвигалась медленно, потому что Пиапон не очень-то доверял своему племяннику, все ждал возвращения Лены Дяксул.

 

Пиапон медленно перевел на свой лист бумаги выведенную Хорхоем букву «л», долго разглядывал ее, запоминая, потом несколько раз написал для тренировки.

 

— Буква лэ, буква лэ, — повторял он, — какое слово может с нее начинаться? — Вдруг он выпрямился, поднял голову и удивленно-восторженными глазами посмотрел на Хорхоя. — Хорхой, это же Ленин. Слышишь, первая буква так и слышится — Ленин. Хорхой, может, я ошибаюсь, а? Ты напиши здесь, а?

 

— Правильно, дед, первая буква лэ.

 

— Ты не говори, ты напиши.

 

Хорхой старательно прописными буквами вывел: «Ленин». Пиапон разглядывал каждую букву, хотя уже был знаком с четырьмя остальными буквами.

 

— Хорошо, хорошо, Хорхой, ты меня, оказывается, научил самым главным буквам, — сказал он растроганно. — Его имя можно писать только главными, самыми важными буквами. Теперь мы быстрее будем учиться, потому что все главные буквы уже знаем.

 

— Дед, еще много букв, штук двадцать или больше.

 

— Это ничего, мы знаем главные, вот что важно.

 

Но по-серьезному учиться Пиапону не пришлось, на следующий день приехал Ултумбу с райисполкомовским работником организовывать колхоз. Первое учредительное собрание провели около строившегося дома Холгитона.

 

Ултумбу говорил, как всегда, немногословно, перечислил, что требуется отдать в общее колхозное хозяйство, а чего не надо. Потом объяснил, для чего организовывается колхоз.

 

— Колхоз — это единая сила, одна сильная рука, — сказал он. — Вот вы строите этот дом. Если бы строил его один Холгитон, он его за три года не закончил бы. А вы пришли к нему на помощь, вас много, вы дружно работаете, и дело быстро продвигается. Так будет и в колхозе...

 

— А мы без колхоза строим дом, ничего, поднимается, — крикнул кто-то.

 

— Ты обожди немного, выслушай до конца. Дом этот требует немало денег, надо купить то, другое, третье. Верно? Где взять деньги? Когда будет колхоз, в колхозе будут деньги отложены для таких вот нужд: кому дом построить, кому лодку, кому, может, что другое потребуется купить. Колхоз будет вам помогать. Это будет большое общее хозяйство, вы будете жить одной большой семьей.

 

— Как раньше жили в большом доме? — спросил Полокто.

 

— Если хочешь так, пусть будет так, — засмеялся Ултумбу. — Советский большой дом, и законы советские. Председателем не обязательно выбирать старейшего уважаемого человека, по уму надо выбирать, чтобы умел хорошо колхозное хозяйство вести. Грамотный человек потребуется.

 

— Где такого найдешь?

 

— Учиться надо посылать молодых, способных.

 

— Везде грамотные да грамотные, что нам, неграмотным, делать? Куда деваться?

 

— Все будем учиться, иначе мы новую жизнь не построим. Колхоз — это новая жизнь. Там потребуется много грамотных людей: бухгалтер, счетовод, бригадир. Вот я привел пример с этим домом. Вы строите все вместе, помогаете Холгитону. Сказал я об этом, чтобы напомнить вам о дружной семье, дружной работе. Но колхоз — это не только дружная семья, это сильная, богатая семья. Возьмем опять Холгитона. Построил он дом, а надо купить еще невод. Где он возьмет деньги? А будет в колхозе, будет у него колхозный невод, это одно и то же, что его невод. Еще. Большой невод потребует больших неводников, хорошие уловы потребуют больших лодок для перевозки рыбы. Надо покупать катера, моторы, чтобы их буксировать. А как один купишь? Никак. Только вместе, колхозом, купите.

 

— Интересно рассказываешь, — сказал Калпе. — А кто будет этими катерами править, с мотором работать?

 

— Всякий сможет. Ты, например, сможешь.

 

— Так и смогу? Сел и поеду?

 

— Зачем? Ты поедешь на курсы, подучишься и будешь еще как водить эти катера! Потом пересядешь на трактор и начнешь пни корчевать, землю пахать.

 

— Что такое трактор?

 

— Трактор — это машина, по земле ползает, такая сильная, что перетянет сто лошадей, впряженных в одну упряжку.

 

Молодые рыбаки беспокойно заерзали, незаметно потирая вспотевшие ладони. Многие из них видели катера, моторы, ездили на пароходах и со страхом и изумлением смотрели на сверкавшие сталью двигатели в брюхе парохода. Теперь им рисовались картины, как они лихо водят катера по Амуру, по кривым протокам, по голубым озерам. Дух захватывало!

 

Калпе тоже вспомнил свою первую поездку в Хабаровск на поиск Пиапона, которого тяжело ранили хунхузы. Как он завидовал умельцам, которые заставляют работать пароход! Слова Ултумбу его задели. Что же, если пошлют его на курсы, где можно научиться управлять машинами, то он готов поехать.

 

— Когда появится колхоз, — продолжал Ултумбу, — вы будете заниматься земледелием. Знаю я, сам нанай, как вы не хотите копаться в земле. Непривычное это дело, но что поделаешь, надо научиться выращивать картофель, овощи. На одной рыбной ловле, охоте вы не проживете, хозяйство не поднимете, это мы знаем, опыт других, давно организованных коммун подсказывает нам. Посмотрите на русских, на корейцев, многие не охотятся, рыбу не ловят, живут только земледелием. Сыты, одеты, все в достатке. А мы чем хуже, почему бы к доходам от рыбалки и охоты не добавить доходы от земледелия...

 

— Земли нет, кругом тайга.

 

— Русские и корейцы тайгу раскорчевали, мы тоже это сделаем.

 

— Не умеем мы землю копать.

 

— Научимся.

 

— Тебе легко так говорить, — сказал Холгитон, — поговоришь, поговоришь и уедешь. Землю-то рыть мы будем. Это тяжелое, неприятное дело. Это мы лик земли будем изменять, разрушать...

 

— Изменять будем, это верно. Будем изменять, и ничего в этом нет плохого. Кроме этого, будем держать коров, лошадей. Это все доходы, деньги для хозяйства. Вы все видели пароходы ночью, какие яркие огни горят у них. Это электрические лампочки. Человек поймал молнию и заставил ее работать. Она зажигает лампочки, двигает машины. Когда колхоз будет богатым, сильным, вы зажжете в своих домах электрические лампочки. В домах ваших из черных тарелок заговорит человек, люди запоют, музыка заиграет. Это радио придет в ваши дома.

 

— Такие сказки даже отец Нипо не придумывал, — сказал Полокто, — интересная сказка. Рассказывай дальше.

 

— Сказка, говоришь? Ты видел воплощенную в жизнь сказку? Не встречал?

 

— Сказка для того, чтобы людей тешить...

 

— Как так? А города с каменными домами? — сказал Хорхой.

 

— А пароходы? — поддержал его Кирка.

 

— Про самолеты вы слышали? — спросил Ултумбу. — Человек поднялся в воздух на самолете, летает выше орлов, дальше уток и гусей. Из самого главного города Москвы в Хабаровск летают. В прошлом году из Москвы в Америку слетали. Вот как, Полокто, а ты говоришь, сказка не может воплотиться в жизнь.

 

— А как летает, крыльями машет? — спросил Кирка.

 

— Не знаю, я сам не видел.

 

— Чего тогда врешь? — рассердился Полокто.

 

— Я не вру. Об этом писали все газеты, говорили по радио. Все грамотные люди в нашей стране следили за этим полетом. Если бы ты, Полокто, был грамотным и читал газеты, то ты тоже знал бы об этом. Мы теперь похожи на птенца, который раскрыл глаза и увидел впервые белый свет. Раньше мы видели только то, что лежит рядом, а что дальше, за той сопкой, за той речкой — не знали и не видели. Теперь мы можем через газеты и радио знать все, что делается во всем мире. Советская власть нам открыла глаза на весь мир!

 

— Мы тебе верим, Ултумбу, — сказал Холгитон, — ты первый грамотный нанай, все знаешь, все понимаешь. Ты верно говоришь, сказки могут былью сделаться. Все верно. Лампы от молнии я видел, ярко горят, а вот говорящих тарелок не видел, дома есть всякие тарелки, но они все молчат. Ладно, пусть молчат, не о них разговор. Разговор о колхозе. Что в общее хозяйство надо отдавать из своего? Это скажи.

 

— Прежде всего все то, что требуется в хозяйстве для работы. Лошади, сетки, невода, неводники.

 

— Собаки первые помощники, их отдавать?

 

Ултумбу посовещался вполголоса с русским товарищем и сказал, что собак, пожалуй, не стоит обобществлять.

 

— Одну-две сетки себе можно оставить, чтобы на талу, на уху ловить себе?

 

— Нельзя, потому что вместо одной сетки пять оставит кто-нибудь, драные, изодранные сдаст, а хорошие оставит. Лучше все отдавать.

 

— Если я в колхоз отдам всех собак, даже щенков, а лошадей оставлю? — спросил Полокто.

 

— Лучше ты лошадей отдай, а собак оставь себе, — усмехнулся Ултумбу. — Все, что надо отдать в колхоз, надо отдать. Все по-честному должно быть.

 

— Скажи, Ултумбу, ты знаешь, я человек верующий, — проговорил Холгитон. — Как верующий скажу тебе. На охоте, рыбной ловле нам сильно помогают некоторые наши бурханы. У одних есть сильные, у других слабые, у одних счастливые, у других несчастливые. Я думаю, неплохо бы объединить всех этих бурханов, они сильно помогут колхозу, мы много будем рыбы ловить, много пушнины добывать. Надо обязательно заксоровский жбан счастья, что находится в Хулусэне, в колхоз перенести, колхозным, общим сделать.

 

— Не выйдет! — выкрикнул Полокто. — Жбан счастья — священный жбан, он только наш, заксоровский!

 

— Когда колхоз будет, когда все общее будет, жбан тоже должен быть общим.

 

— Не будет!

 

— Тогда что, выходит, ты, Полокто, собираешься колхоз организовать из одних Заксоров и жбан священный себе оставить? А мы, люди других родов, в ваш заксоровский колхоз не можем войти?

 

Русский товарищ по напряженным лицам понял, что разгорается какой-то скандал, и дернул Ултумбу.

 

— Религиозный спор, — сказал Ултумбу. — Черт знает что! Все хорошо было, так этот жбан проклятый вмешался.

 

— Мы сами отказываемся вступать в ваш колхоз! — заявили несколько человек из семей Бельды, Киле и люди других родов.

 

— Слушайте, друзья! — крикнул Ултумбу. — Советская власть отделила церковь, она против церкви, против шаманов. Скоро придется расстаться с бубнами. Колхоз не объединяет бурханов и жбан счастья тоже. В колхоз входят все: и Заксоры, и Бельды, и Киле, и Ходжеры, и все, все, кто желает.

 

— А кто не желает?

 

— Кто не желает, тот может не войти.

 

Ултумбу, этот прирожденный агитатор, в горячке даже не заметил, какую допустил оплошность. Когда он начал записывать желающих вступить в колхоз, записалось только пять человек, пять семей, пять домов. Ултумбу стал спрашивать каждого, кто передумал войти в колхоз, в чем дело? И каждый ответил, что подождет, посмотрит, как пойдут дела в колхозе.

 

— Выходит так, кто-то должен организовать колхоз, укрепить хозяйство, а вы потом придете на готовенькое? — жестко спросил Ултумбу.

 

Никто ничего не ответил. На этом закончилось первое организационное собрание.

 

— Погорячились, Ултумбу, так я понял, — сказал русский товарищ, — по лицам было заметно.

 

— Да, надо было не так сказать, — ответил Ултумбу. — Это же сказать, но не так. Совсем не так. Пиапон, почему вдруг отказались вступить Холгитон, Полокто, не знаешь?

 

— Не знаю, — сознался Пиапон. — Брат мой, видимо, не хочет лошадей в колхоз отдавать. Это понятно. Да и живет он хорошо, у него теперь большой дом, три жены, двое сыновей, и внуков полный дом. У него свой колхоз. Но почему Холгитон не вступает — этого я не понимаю. Он раньше сильно верил в эндури, потом из Маньчжурии привез мио и молился им, роздал всем ияргинцам, учил их молиться.

 

— Буддизм, что ли, привез? — спросил русский.

 

— Не знаю, новую молитву привез, мио привез. Теперь старик мало молится, больше по хозяйству хлопочет, дом строит. Он тоже большим домом жить хочет, может, потому и в колхоз не идет. Надо с ним поговорить. Я поговорю, узнаю. Если он пойдет в колхоз, многие за ним пойдут.

 

После отъезда Ултумбу и русского товарища Пиапон встретился с Холгитоном. Старик прятал глаза, чувствовал неловкость. Пиапон прямо спросил:

 

— Почему не записываешься в колхоз? Тебя белые пороли при женщинах и детях, ты был всегда против богатых и жадных торговцев, ты был за новую жизнь. А теперь, когда приходит новая жизнь, ты прячешься за спины других. Почему? Ты честно только скажи.

 

— Скажу, Пиапон, все скажу, — торопливо ответил Холгитон, не глядя на председателя сельсовета. — Новая жизнь — хорошая жизнь, теперь это все знают. Наверно, еще лучше будет, поживем — увидим.

 

— Ждать будешь?

 

— Зачем? Ждать не буду. В колхоз я пошел бы, да знаешь... — Холгитон замялся, достал из кармана халата трубку, стал закуривать. — Почему вы, Заксоры, не хотите жбан счастья в колхоз отдать?

 

— Тебе сказали, незачем колхозу священный жбан.

 

— Врешь, Пиапон, священный жбан нужен. Когда ты уходил на войну, молился?

 

— Да, молился.

 

— Вот видишь, тогда нужен был, теперь не нужен. Нет, священный жбан всегда нужен. Тогда вы молились и жбан помог, вы одолели белых и японцев, советскую власть привезли. Теперь, думаешь, жбан уже не поможет советской власти? Поможет.

 

«Кто его знает? Может, на самом деле поможет», — подумал Пиапон.

 

— В колхозе тоже, чтобы богатым он стал, надо удачно рыбачить, охотиться, — продолжал старик. — Удачу принесет священный жбан. Если бы вы отдали жбан в колхоз, я бы сразу записался. Чего мне жалеть одну лошадь, для нее сено косить надо, дом отдельный строить да кормить, поить. Много хлопот, пусть колхоз забирает. Мне нечего жалеть.

 

— Хорошо, пусть по-твоему будет, — сказал Пиапон. — Жбан я привезу, отдам в колхоз. Ты тогда вступишь в колхоз?

 

— Вступлю, Пиапон, обязательно вступлю. Я не был удачливым, пусть хоть дети в колхозе будут удачливыми.

 

— Других тоже уговоришь идти в колхоз?

 

— Уговорю, зачем им в стороне оставаться? Вместе будем работать, вместе веселее.

 

Пиапон долго раздумывал над словами Холгитона. Священный жбан всегда был предметом зависти других родов, по всему Амуру с давних времен славится он, к нему приезжают помолиться, попросить счастья за сотни верст. Пиапон помнит, как разгневался отец, когда узнал, что Заксоры начали брать за моление деньги. Он в шторм заставил сыновей отвезти опоганенный, как заявил Баоса, жбан в Хулусэн. Теперь этот жбан опять встал на пути Пиапона.

 

— Привезу жбан, сдам в колхоз, — еще раз повторил для убедительности Пиапон.

 


ГЛАВА ШЕСТАЯ

По пути в Хулусэн Пиапон заехал к Митрофану Колычеву в Малмыж. Друзья теперь встречались очень редко, оба были слишком заняты и не могли, как раньше, ездить в гости. Митрофан в Малмыже возглавлял сельский Совет. Встретил его Пиапон усталого и расстроенного.

 

— Колхоз тоже организовываем, — махнул рукой Митрофан. — Никто не идет. Откатываются. Слышал, у тебя тоже плохи дела.

 

Пиапон объяснил, как у него обстоят дела, и рассказал, зачем едет в Хулусэн.

 

— Тьфу, язви его! Вон в чем дело, — усмехнулся Митрофан. — Тоже беда. А здесь кулак на кулаке, потому не хотят в колхоз записываться.

 

Надежда, жена Митрофана, как всегда потчевала Пиапона, но не было в ее движениях прежней спорости и веселья. Дом Митрофана опустел, дочери вышли замуж, сыновья женились, построили отдельные избы, а старший Иван не вернулся с войны, говорят, погиб при штурме Волочаевки.

 

«Все мы постарели, — думал Пиапон. — Как-никак, всем нам далеко за пятьдесят лет».

 

— Интересная жизнь наступает, а у нас невесело, не ладится все, — сказал Митрофан. — Но ничего, что-нибудь придумаем. А ты тоже не очень с ними цацкайся. Ждали, ждали новую жизнь и нате вам из-за какого-то жбана вонючего в колхоз не идут. Да разбей к черту этот жбан.

 

— Так нельзя, Митропан, — ответил Пиапон. — Так совсем мы людей отпугнем. Жбан люди считают священным, нельзя разбивать.

 

— Боишься?

 

— Немного боюсь, немного понимаю, что случится, если разобьем жбан.

 

— Может, ты прав, Пиапон, кто знает. С умными людьми прежде надо советоваться. Насильничать, может, и не надо. А почему не надо? Вон сыновья Феофана все богатые, Феофан ведь торговлишкой баловался, твоего брата Полокто вокруг пальца обводил не раз. Обманывал он, насильничал. Вот и выходит, нам тоже надо силком отобрать все лишнее у них и в колхоз записать. Только так! Судить их надо, как судили Максима Прокопенко, посадить в тюрьму. Только так!

 

Чем больше развивал свою мысль Митрофан, тем больше распалялся сам, и Пиапон видел перед собой прежнего горячего, молодого друга.

 

«Кровь еще горячая, желчный пузырь не оскудел», — думал Пиапон, глядя на друга. Знай он русскую пословицу, воскликнул бы: «Есть еще порох в пороховнице!»

 

— Ты слышал, Пиапон, что делает Американ? Всех людей своего рода не пускает в колхоз. Он силу имеет, должников у него много. Его надо судить, гада ползучего! Против колхозов, против советской власти посмел хайло свое раскрыть. Под ноготь таких — и все!

 

«Может, на самом деле их под ноготь, — думал Пиапон, переплывая Амур. — Если они выступают против советской власти, зачем с ними возиться? Они против нас, мы против них. Одного, второго прижать, тогда другие испугаются и пойдут в колхоз. А может, разбегутся на дальние озера, реки, в глухую тайгу? Чего им стоит уехать из стойбища? Ничего не стоит. Ничто их в стойбище не держит. Другое дело русские в Малмыже, у них добротные дома, огороды большие, лошади, коровы, свиньи, гуси и куры — попробуй уехать. А охотникам ничего не стоит бросить фанзу: все его хозяйство, дети, собаки уместятся в лодку да в оморочку. Потом бегай по тайге, ищи их, это все равно, что вошь искать в густых волосах. Нет, Митропан, с охотниками нельзя силком, уговаривать, доказывать требуется...»

 

Подъезжал Пиапон к Хулусэну вечером. На берегу стояли два незнакомых неводника, значит, приехали две семьи помолиться священному жбану.

 

«Если разобьешь этот жбан, всех охотников против советской власти восстановишь», — подумал Пиапон.

 

Главным хозяином жбана счастья после смерти отца Турулэна стал Яода. Семьи Турулэна и Баосы были в самых близких родственных отношениях, потому они имели равные права на священный жбан. После смерти стариков Пиапон не раз встречался с Яодой, уговаривал, чтобы за молитву не взымал денег, угрожал, что заберет себе родовую святыню и сам станет главным хозяином. При этом он знал, что никогда не возьмет в свой дом эту святыню, потому что не хотел нашествия больных и убогих калек в стойбище Нярги, не хогел вечных молитв, жертвоприношений, камланий и связанного с этим пьянства. Он просто угрожал, зная наперед, что Яода испугается и не будет брать денег с молящихся, обойдется, как было в древности, выпивкой и мясом свиней, которых приносят в жертву.

 

В просторной фанзе Яоды молились и выпивали.

 

— Брат, приехал! — встретил у дверей Пиапона Яода. — Иди сюда на почетное место, посиди рядом, как сидели наши отцы.

 

— И ругаться будем, как они, — невесело пошутил Пиапон.

 

— Зачем? Ты всегда так, — обиделся Яода. — Зачем с этого начинаешь? Выпей.

 

Перед Пиапоном на низком столике поставили в плетенке горячие куски свинины, крошечную чашку водки. Проголодавшийся гость вытащил свой нож и с удовольствием стал есть. Радушный хозяин подливал водки, приезжие кланялись Пиапону — как-никак он тоже равноправный хозяин священного жбана, — просили посодействовать, вылечить желудок у больного охотника. Пиапон быстро опьянел и вскоре понял, что никакого путного разговора у него с Яодой сегодня не получится. Когда стемнело, он навестил дядю, великого шамана Богдано, единственного шамана на Амуре, который мог сопровождать души умерших в потусторонний мир.

 

Старик Богдано камлал, исполнял шаманский танец. Он был в повседневном летнем халате, в шаманское одеяние он облачался только во время касана — отправления души усопшего в буни. Тогда он надевал и шапку с бычьими рогами.

 

Богдано танцевал легко и будто радовался в танце, но чему он радовался, Пиапон не мог понять. Великий шаман всегда исполнял свой танец лучше других шаманов. С малых лет помнит Пиапон своего великого дядю, помнит его таким же старым и в то же время молодым во время исполнения шаманского танца. Как удается этому древнему старцу так преображаться — никто не знал. Но Богдан на самом деле танцевал как молодой. Сколько ему лет? — гадали охотники, и никто не мог сказать, сколько лет прожил этот старик на земле.

 

— Великий шаман, — восхищенно говорили в таких случаях, и это означало многое, а главное — признание его шаманской силы.

 

Богдано в молодости часто изумлял охотников разными непонятными для простых смертных выходками. Пиапон только слышал об этом, но сам он редко бывал на камланиях великого шамана.

 

Шаман закончил танец, взобрался на нары, сел, поджав под себя ноги. Ему подали трубку. Пиапон подошел к нему, поздоровался.

 

— А, сэлэм Совет приехал, — сказал старый Богдано. — Ты решил священный жбан отдать в колхоз?

 

Ошарашенный Пиапон не находил ответа, из головы его моментально улетучился хмель.

 

— Откуда знаешь? — спросил он хрипло.

 

— Мы все знаем, земля полна всякими новостями.

 

— Знаю, у нас все слухи разносятся из стойбища в стойбище быстрее, чем у русских по железным ниткам.

 

— Может, и так.

 

— Ты скажи, священный жбан помог красным победить в войне белых?

 

— Ты молился, ты должен знать.

 

— Мы все молились, каждое лето приезжают молиться десятки семей, но никто не знает, помог им жбан или нет. Ты только это можешь знать.

 

— Я понял тебя, ты сомневаешься в силе жбана.

 

— Ничего я не понимаю в этом деле, потому так говорю.

 

— Врешь, Пиапон, ты все понимаешь, ты больше всех и лучше всех понимаешь, потому засомневался. Ты думаешь, кто-нибудь другой сомневается? Нет, не сомневается, все верят, потому приезжают издалека, потому отдают последнее. Ты умный, Пиапон, ты много и долго раздумываешь над всякими вещами, о которых другой никогда в жизни не задумывается. Не хитри, говори прямо.

 

— Если жбан помог красным победить белых, то пусть еще раз поможет красным — советским.

 

— Что надо?

 

— В колхоз людей объединить и всем уделить счастья и здоровья.

 

— Всем?

 

— Да, всем.

 

— И людям других родов?

 

— И людям других родов, потому что все будут жить и работать в одном колхозе, а это одно и то же, что жить и работать в одной семье, в одном большом доме.

 

— Люди разных родов никогда не смогут жить одной семьей, всегда люди маленького рода будут завидовать людям большого рода.

 

— А я знаю, как люди больших родов завидуют охотнику маленького-премаленького рода.

 

— Кто же этот человек?

 

— Токто, названый брат Поты.

 

Шаман обернулся к Пиапону и долго смотрел на него ясными, совсем не стариковскими глазами.

 

— Ты правда веришь в колхоз? — спросил он после долгой паузы.

 

— Я поверил советской власти, потому верю и в колхоз.

 

— А я сомневаюсь.

 

— Тогда, выходит, ты сомневаешься и в советской власти.

 

— Да, сомневаюсь.

 

— Потому что тебе все равно — советская власть или прежняя власть белых, тебе и тогда неплохо было и теперь не стало хуже.

 

Шаман опять замолчал. Пиапон тоже закурил поданную трубку и тоже молчал, ждал, что скажет в ответ старый Богдано Надерзил, конечно, он старику, но что поделаешь? Он должен защищать то, во что верит всем сердцем.

 

— С малых лет ты такой, — задумчиво проговорил старик, — прямой человек, и потому я не могу на тебя сердиться. Да и никто бы другой не сказал мне в глаза то, что ты сказал сейчас. А ты можешь, честность твоя позволяет. Ты ведь глубоко обидел меня, ты сказал, что я прожил свою долгую жизнь не тем трудом, каким живут все сородичи, прожил без голода, без болезней. Так все, да не гак. Шаманы нужны людям, они их помощники. Есть хорошие шаманы, есть просто обманщики. Ты это знаешь. Я честно трудился, Пиапон, мой труд был нужен людям.

 

— Знаю.

 

— Не знаешь. Все люди кроме обыкновенных болезней болеют еще внутренней, душевной болезнью — когда они не могут верить во что-нибудь. Это плохая болезнь. Я внушал людям веру в то, во что им хотелось верить.

 

— Даже в обман?

 

— Я честный человек, но если кто-то хочет верить в видимый тобой обман, а сам этого не замечает, — пусть верит. Шаманы нужны были, как теперь требуются такие, как ты, сэлэм Советы. Я не знаю, что ты делаешь, в чем твоя сила, и ты не знаешь ничего про меня.

 

— Моя сила в советской власти, это все знают.

 

— Во власти... зачем этой власти собирать людей в большие стойбища? Людей будет много, места для рыбной ловли рядом со стойбищем не хватит, надо опять разъезжаться в разные стороны. Это понимают власти?

 

— Понимают, — ответил Пиапон.

 

— Когда люди одной семьи в большом доме, каждый беспокоится о сетках, неводах, и подсушит лучше и зашьет дыру. А когда соберутся люди разных родов, каждый будет надеяться на другого и делать все в полсилы. Это понимаешь?

 

— Догадываюсь. Но в большинстве люди честны.

 

— На все у тебя готов ответ. А все же я не верю в колхоз, не каждый согласится отдать лошадь, невод, хорошую охотчичью собаку. Меня тоже заставят идти в колхоз?

 

— Не знаю. В колхоз записывают только желающих.

 

— Если мне идти в один колхоз, а в другой позовут покамлать, как мне быть? Я, наверно, должен буду камлать только своим колхозникам. Так?

 

— Не знаю. Наверно, ты должен трудиться только на свой колхоз.

 

— Но я один лишь могу отправить душу в буни, мне нельзя только в одном стойбище справлять касан, обидятся люди других стойбищ. Потому мне нельзя в колхоз.

 

Пиапон не мог сказать, потребуется колхозу шаман или нет, потому промолчал. Он знал, что вслед за учительницей в стойбище приедет доктор, который будет лечить людей и возьмет на себя половину шаманских дел. А шаман, видимо, будет просить счастья, удачи на рыбной ловле и охоте колхозникам. Без него тоже не обойтись — такие речи говорились на туземном съезде в Хабаровске.

 

— Ты один останешься здесь, когда все будут разъезжаться? — спросил Пиапон. — Колхозы будут в Нярги, Болони, Туссере, Джуене. Туда будут переезжать люди.

 

— Старый я, одному как жить? Придется за людьми в хвосте ползком ползти.

 

— Переезжай к нам, в Нярги почти все Заксоры.

 

— Подумаю еще, не сегодня же люди начнут переезжать. А жбан возьми на время, за колхозную удачу, за счастье помолитесь, потом возвращай обратно.

 

— Зачем возвращать, когда все Заксоры в Нярги?

 

— Возвращай. Пока его место здесь, в Хулусэне. Если не вернешь, в колхоз никто не пойдет, запомни. Я сделаю это, ты знаешь мое слово.

 

Да, Пиапон давно знал силу слова великого шамана, стоит ему сказать людям — не вступайте в колхоз, никто не осмелится ослушаться, и будет Пиапону только лишняя морока.

 

— Привезу, — пообещал он.

 

На следующий день он вернулся в Нярги, а вечером все жители стойбища молились жбану, просили счастья и удачи будущему колхозу. Пиапон не стал во время молитвы уговаривать охотников записываться в колхоз, но когда молодежь отвезла святыню в Хулусэн, он пришел на стройку к Холгитону.

 

— Так всегда будет? — спросил его Холгитон.

 

— Что? — не понял Пиапон.

 

— Священный жбан будем привозить и отвозить?

 

— А зачем нам его держать?

 

— Лучше бы здесь держать. Ты же знаешь, как я верю в эндури, в мио, в ваш жбан. Теперь мно у меня не стало, было бы хорошо, если бы жбан был рядом...

 

— Ты что, передумал идти в колхоз?

 

— Жбан колхозный или нет? Если колхозный, то пусть останется у нас.

 

Пиапон сплюнул под ноги на горячий песок и со злостью растер ногой.

 

— Не злись, я передумал, не пойду в колхоз, — примирительно проговорил Холгитон.

 

— На старости лет ты стал хуже болтливой женщины! Слово свое не держишь.

 

— У меня свой колхоз, зачем мне идти в общий? Сердись не сердись, не пойду.

 

— Хорошо, не иди! Без тебя обойдемся. Но отсюда тебе придется уходить.

 

— Почему? Куда уходить? — в глазах старика заметалась тревога.

 

— Потому, что это колхозная земля, здесь будут жить только колхозники.

 

— А кто не в колхозе, тем на небо переселиться?

 

— Куда хотите! В колхозных реках, озерах не будете ловить рыбу. В колхозной тайге не будете охотиться.

 

Пиапон все это придумал сию минуту и был доволен выдумкой, он видел, как встревожились охотники, обступившие его.

 

— Все! Думайте, пока не поздно!

 

Он резко поднялся и пошел в сельсовет.

 

— Обожди! Отец Миры, обожди, растолкуй! — закричали ему вслед, но он даже не обернулся. Только успел он сесть за председательским столом, как ворвались в контору строители. Все были возбуждены, это Пиапон видел по глазам.

 

— Сказал я, думайте! — бросил он резко.

 

— Ты разъясни, отец Миры, — попросил Холгитон.

 

— Чего разъяснять? Сам не можешь догадаться? В Болони колхоз будет, в Джуене, в Туссере, в Малмыже, и каждый будет ловить возле дома. Значит, реки, озера, тайга будут поделены между колхозами. Чего тут непонятного? Кто не в колхозе — не разрешим на своих участках рыбачить и охотиться!

 

— Что, так советская власть говорит?

 

— Советская власть тебя уговаривает как человека вступить в колхоз! Тянет тебя за косу в колхоз...

 

Охотники замолчали; никогда еще не видали они таким сердитым Пиапона. Значит, это не пустяковое дело — колхоз. Но как отдать лошадь, о которой столько мечтал, которую купил за счет многих лишений. В колхозе она будет считаться твоей, но ее будут запрягать чужие, будут хлестать, вовремя не напоят, досыта не накормят. Как отдать? Отдать дочь в чужую семью не бывает так жалко, потому что ее там тоже будут любить и ласкать. А твою лошадь в колхозе никто не пожалеет.

 

Строители сидели на корточках, подпирая мокрыми спинами стены, и думали. У Холгитона своя боль. Десять лет он вязал себе невод. Каждое лето рубил коноплю, готовил нити, и зимой на охоте в пуржливые дни вязал невод. Получился крепкий невод. Веревки крепкие, грузила красивые, а поплавки из коры бархатного дерева — загляденье. Нынче осенью впервые думал половить этим неводом кету, а потом продубить его. Теперь что? В колхоз отдавать? Лошадь он отдаст, лошадь ему нисколько не жалко, но как невод отдать? Десять лет он готовил его! Не может он отдать его, поэтому не может вступить в колхоз. Ну пойми ты, Пиапон, железный Совет!

 

Холгитон, не поднимая головы, пыхтел трубкой и потел. Жалко невода, очень жалко. Но что делать, если не разрешат рыбу ловить? Не пустят на колхозный Амур — и все. Они уже и Амур поделили между собой. На озеро не пустят, на протоки не пустят, как жить без рыбы? Выкручивался, выкручивался он, зацепился было за священный жбан, надеялся, что Заксоры не отдадут его в колхоз, но ничего не вышло. Теперь уже никак не отвертеться, потому что без мяса и рыбы нанай не проживет.

 

— Может, какое место отдадут? — нерешительно спросил Холгитон.

 

— Все места советские, значит, колхозные, — отрезал Пиапон.

 

И опять тишина. Всем тяжело, все потеют от тягостных дум. Один Пиапон ликует, глядя на опущенные головы. Как вовремя пришла эта мысль в голову! Здорово придумал!

 

— Везде колхозы будут, и в верховьях и в низовьях Амура?

 

— Всюду, на всей земле колхозы будут, потому что повсюду за тайгой и за морем будет советская власть.

 

Пиапон торжествовал и мог сейчас вдохновенно придумывать, что угодно. Но то, что он сказал, своими ушами слышал в Хабаровске. Большие всезнающие дянгианы там говорили: «Мировая революция победит на всей земле!» Когда-нибудь да советская власть установится на всей земле, потому что она народная власть, в этом теперь убедились все.

 

— Думайте, думайте, богачи! — сказал Пиапон.

 

— Кто богачи? Мы, что ли?

 

— Вы! Богатому, как Американ, нечего в колхозе делать, потому он не идет в колхоз и людей своего рода не пускает. А те слушаются, потому что все его должники. Что, не слышали разве об этом? Отец Нипо, ты тоже не слышал о проделках нашего друга?

 

— Какой он мне друг! — закричал Холгитон. — Хунхуз он, друг хунхузов. Нашел друга!

 

— Он не идет в колхоз, и ты не идешь.

 

Холгитон поднял голову, подслеповато уставился на Пиапона, поплямкал губами.

 

— Ты не сравнивай меня с этой росомахой! — проговорил он обиженно. — У меня одна только драгоценность — невод. Десять лет вязал, все знаете. Если пообещаете хорошо с ним обращаться, я отдам его, потом запишете меня в колхоз. Ты, отец Миры, сильно обидел меня, зачем сравнил с хунхузом? Зачем? Я бы и так пошел в колхоз, пропала бы жалость к неводу — пошел. А ты обидел. Хоть собакой назови, не обижусь, но с Американом не сравнивай!

 

Пиапону стало жаль старика, он начал его успокаивать. Другие молчали, потом один за другим заявили, что тоже записываются в колхоз. В этот день охотники отправились заготовлять тальник, чтобы построить колхозный склад для неводов и сетей и общую конюшню.

 

Вечером к Пиапону зашел старший брат — Полокто.

 

— Скажи, отец Миры, — спросил он, — могут в колхоз войти мои дети, а я остаться сам собой?

 

— Как сам собой? — не понял Пиапон-

 

— Ну, не в колхозе. Хочу самостоятельно пожить. Слышал, будто нельзя ловить мне рыбу в колхозных водах, но, думаю, проживу как-нибудь.

 

— Трех жен как-нибудь не прокормишь!

 

— Ты опять о моих женах. Хорошо, пусть они тоже идут в колхоз.

 

— И тебя кормят рыбой?

 

— Ох и злой ты человек, брат. Не можешь слова сказать, чтобы не обидеть.

 

— Я правду сказал, а правда колет иногда сильно.

 

— Правда, правда. Пришел я посоветоваться, вот и объясни.

 

— Могут войти в колхоз твои сыновья.

 

— Так бы сразу и сказал.

 

— Но пусть приведут с собой лошадей, принесут невод, сети.

 

— Невод, сети, лошади — мои, им дела нет до них.

 

— Так я же это сразу понял, отец Ойты. Чего же ты крутишься? Так бы и сказал, в колхоз не хочу, потому что жалко отдавать лошадей, невод, сети, а дети пусть идут, будут меня рыбой, мясом кормить. Не выйдет, брат, придут они в колхоз только с лошадьми, неводом, сетками. Только так!

 

— Ладно, мы подумаем, — ответил Полокто, побледнев от злости. Но злость надо держать внутри, нельзя, как бывало в молодости, ударить младшего брата, он сэлэм Совет, у него в руках всякие новые законы. Кто его знает, чем теперь пришлось бы расплачиваться за хороший удар по шее.

 

— Подумай, — ответил Пиапон, — думай еще и о том, что новые законы не разрешают иметь двух-трех жен.

 

Полокто, кое-как сдерживая гнев, вышел из дома брата, куда он входил только по особо важным делам не больше пяти раз, с тех пор как стоит этот рубленый дом.

 

Большой колхозный склад строили всем стойбищем. На это время приостановили строительство дома Холгитона, и старик был очень недоволен. С утра до вечера возле склада топтался народ, дети носили глину, мужчины ставили стены из тальника, а женщины обмазывали их. Пиапон, закатав штаны, месил глину.

 

Тут и разыскала его приехавшая из Ленинграда девушка. Была она светленькая, подобно полевому цветку, тоненькая, хрупкая, с голубыми глазами. Хоть и не принято в упор разглядывать встречных, но няргинцы не могли отвести от нее глаз — такая она была необыкновенная. Поразило всех белое-пребелое лицо девушки. Няргинцы видели много деревенских русских девушек, но только у маленьких девочек встречалась такая мягкая, нежная кожа.

 

— Вы Заксор Пиапон? — спросила приезжая.

 

— Я Заксор Пиапон, — ответил Пиапон.

 

— Вот хорошо, что я нашла вас! Бачигоапу!

 

— Ты понимаешь по-нанайски? — спросил Пиапон.

 

— Немного, — так же по-нанайски ответила девушка.

 

Тут все засмеялись радостно и весело, а Пиапон, хлопнув себя по коленям, спросил:

 

— Откуда ты такая приехала?

 

— Из Ленинграда.

 

— Из Ленинграда? Это...

 

— Да, да, там Богдан ваш учится. Он жив, здоров...

 

Пиапон вдруг почувствовал, как стали слабнуть ноги, необычно и неприятно защекотало в носу, в горле. Он присел на песок.

 

— Что с вами? — испугалась девушка.

 

Пиапон вытащил трубку, только она могла спасти его от позора — не хватало, чтобы при детях, женщинах прослезился. Он молча закурил, затянулся раз, другой и почувствовал успокоение. А Холгитон уже сидел рядом с Пиапоном и расспрашивал приезжую.

 

Девушку звали Нина Косякова, приехала она собирать нанайские сказки, легенды и посмотреть, как живут нанайцы. Она аспирантка, но никто не понял, что означает это слово.

 

«Жив Богдан! Жив! — стучало сердце Пиапона. — Какая радость! Как обрадуются Пота, Идари, Токто. Жив негодник. Пять лет ничего не слышно было о нем».

 

— Мы все вместе нанайскую письменность составляем, — рассказывала Нина Косякова. — Богдан и другие ребята-нанайцы помогают. Да что это я, говорю да говорю, вот его письмо вам, — девушка протянула конверт Пиапону.

 

Пиапон взял конверт, повертел в руке, и опять у него бешено забилось сердце. Письмо! Первое письмо от няргинца пришло в Нярги!

 

— Дай, я тоже хочу подержать, — попросил Холгитон.

 

— И мне, и мне...

 

Все тянули руки: Калпе и его дети, тянули руки женщины, тети Богдана. Всем хотелось подержать это первое письмо, прилетевшее из неведомого далекого Ленинграда.

 

Русская девушка с изумлением смотрела на них, она была молода, она сама много писала и получала таких писем, она просто не понимала, что творилось в душах этих неграмотных людей, не догадывалась, почему слезы текут из глаз Агоаки, Дярикты, Исоаки.

 

После родственников Богдана письмо перешло к его односельчанам, людям других родов. Потом оно вернулось к Пиапону, и он неловко, неумело распечатал конверт дрожащими руками, развернул большой лист бумаги, долго разглядывал непонятные каракули, и губы его шевелились, будто он читал письмо. Передал он письмо Хорхою, но тот тоже не мог прочитать, он не разбирал почерк Богдана. Тогда Пиапон попросил прочитать гостью. Девушка взяла письмо и начала бегло читать.

 

Богдан сообщал, как доехал до Ленинграда, как устроился учиться и как жил все эти годы. В конце он написал несколько слов по-нанайски.

 

— Эди сонгоасу, эди госоласу, пэдэм дэрэдигусу! — прочитала без запинки Нина: не плачьте, не ругайте, до свидания!

 

Взглянув на Пиапона, она увидела, как по щеке медленно скатились слезинки и оставили извилистый след. Пиапон молчал, и только трубка его дымила необычайно сильно. Всхлипнули женщины.

 

— Ты покажи, покажи, где эти нанайские слова, — тормошил гостью Холгитон. — Эти? Неужели эти? Неужели такими закорючками можно нанайское слово писать?

 

— Почему нельзя? — удивилась Нина. — Скажите любое слово, и я запишу.

 

Она вытащила блокнотик, карандаш и начала писать под диктовку Холгитона. Когда она прочитала написанное, сомнения старика рассеялись.

 

— Это дело, — сказал Холгитон. — Большое дело. Ты говоришь, можно любое слово по-нашему написать? И молитву тоже?

 

— Можно и молитву.

 

— Вот это ты обманываешь! Молитву нельзя записать, я слышал записанную в книге молитву. Ни одного правильного слова там не было. Верно, отец Миры? Помнишь, нам Кунгас читал молитвы, ни одного слова там не разберешь.

 

— Девушка милая, еще раз прочитай, — попросила Агоака, сестра Пиапона. — Ты только русские слова растолкуй нам по-нанайски.

 

Нина перечитала письмо, перевела на нанайский язык как смогла, но слушатели остались довольны. В третий раз она перечитала по просьбе Калпе.

 

— Хватит, она устала, — сказал Пиапон. — Пойдем, Нина, к нам, будешь самой дорогой гостьей. Расскажешь про Богдана. Все, что помнишь, расскажешь.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Какой огромный край — этот Дальний Восток! Амур — ширина! Тайга — где ее начало и конец? Сопки — бугрятся и бугрятся, куда ни взгляни. Все здесь необычно: и воздух, и вода, и земля, и деревья, и цветы. Все, все! Но главное — эти добрые, наивные, гордые и, кто его знает, еще какие — гольды-нанайцы. Ох! До чего здорово, что она вырвалась в командировку в этот необычный край, к этим незнакомым людям! Ничего, она уже немного познакомилась с ними, приживется. Теперь быстрее за усовершенствование языка! Она должна разговаривать без акцента, этого нетрудно добиться, потому что нанайский язык мягкий, плавный, куда труднее было с французским и английским. Молодец, Нинка! Молодец, что поступила в Восточный институт, что начала изучать мало кому известные маньчжурский и нанайский языки. Все брались за китайский, японский, хинди, бенгали, одним словом, за великие языки, за народы с многовековой культурой. А ты взялась за тунгусо-маньчжурский, и над тобой сколько подтрунивали родственники, друзья: мол, изучила два европейских языка, большая будущность ожидала ее, а она, дурочка, — за тунгусов. Ничего не дурочка! Французский, английский изучают миллионы людей, а тунгусо-маньчжурский — одиночки. Здесь ожидают открытия за открытиями! Надо обязательно восполнить пробел в знании антропологии, этнографии, языковеду без этих наук не обойтись.

 

— Вон видишь, маленький остров впереди, — перебил мысли Нины кормчий.

 

Нина увидела впереди скалистый островок, заросший деревьями.

 

— Запомни, называется Гиудэлгиэчэ. А это наше нанайское море, — продолжал кормчий, — озеро Болонь. Прямо переплывать опасно, ветер поднимется — и утонешь.

 

Озеро Болонь. Сколько рассказывал Богдан об этом озере! Красивое место, так и хочется заговорить стихами.

 

— Здесь летом живут озерские нанай, на зиму жир готовят. Рыбы тут много.

 

— Отец и мать Богдана тоже здесь живут?

 

— Они зимой живут на Харпи, летом тут. Теперь в Джуене должны быть.

 

— Правда, что озерские по-своему говорят?

 

— Маленько есть. Когда они все говорят, то будто весна наступает, гуси и утки будто кричат. Так кажется.

 

«Ой, как хорошо! Заговорят — и весна наступает. Надо же придумать такое сравнение».

 

Нина побывала в Найхине, Нярги, Болони и уже могла сделать самостоятельный вывод о различии найхинского и болонского говора, о котором велись жаркие споры в Ленинграде. Какой из них станет литературным языком? Нине кажется, что годятся тот и другой говоры, какой выберут — это дело самих студентов-нанайцев.

 

В Найхине в прошлом году организовали колхоз, председателем избрали Чубака Киле, уроженца Болони. И ничего, руководит, и все его понимают. Совсем неграмотный, а носит в кармане тетрадку, карандаш и записывает все колхозные дела, для этого придумал свою письменность, понятную ему одному. Он показывал свои записи Нине, прочитал без запинки, приводил даже цифры. Это было похоже на рисуночное письмо, каким пользовались древние племена.

 

— Наше туземное письмо, — похвастался Чубак.

 

— Не говорите этого слова! — не выдержала Нина.

 

Ох, как она ненавидела это слово «туземец»! В Ленинграде, в институте, давно искоренили его, а тут на каждом шагу она слышнла его вновь и вновь.

 

— Это оскорбительное слово, поняли?

 

— Так все говорят, — растерянно пробормотал Чубак. — Был туземный съезд, организовали туземный район...

 

— Было, но не должно сейчас быть! Вы себя называете нанай — человек земли. Красиво, хорошо. Так и должны вас называть — нанай. И никому не позволяйте себя унижать: мы, мол, выше вас, а вы ниже, потому вы туземцы.

 

Она и в Нярги услышала это слово от Пиапона, и опять ей пришлось ругаться.

 

— Правда, это унизительное слово? — переспросил Пиапон.

 

— Да. При царизме власти вас называли еще инородцами, это также оскорбительно.

 

— Мы не знали, Нина. Теперь больше не разрешим нас обзывать, — пообещал Пиапон.

 

Лодка переплыла озеро в узком месте. Подул попутный северный ветерок, и лодка под парусом со звонкой песней заскользила с волны на волну. Проплывали мысы, заливы, галечные берега стояли с берестяными хомаранами. В Джуен приехали в сумерках. Нину провели к родителям Богдана.

 

«Здесь жилища земляночного типа, — отметила она, окидывая взором стойбище. — Рубленых домов еще нет».

 

В большой землянке, куда привели Нину, жили Пота и Идари, их женатый сын Дэбену с детьми, Токто с Кэкэчэ, Гида с двумя женами и детьми. Сплошные нары тянулись вдоль стен, где были проложены каны, по которым шел дым и обогревал дом.

 

Перед Ниной стоял среднего роста крепко сбитый охотник, упругий и прямой, хотя виски его припорошил уже первый иней. Он назвал себя и выжидательно смотрел на гостью.

 

— А ваша жена здесь? — спросила Нина, оглядывая женщин, стоявших возле холодного очага. Вышла Идари. «Красивая», — подумала Нина. Не знала она, какой красивой была Идари в молодости, когда сбежала с Потой из родного стойбища. Толстые косы ее тогда доставали до пят.

 

— Вы Идари? — сказала Нина и перешла на нанайский язык: — Твой сын Богдан наказал мне: мою мать обязательно обними.

 

Нина обняла окаменевшую Идари.

 

— Ты откуда? — тихо спросила Идари. — Из Ленинграда? Как там наш Богдан? Здоров?

 

— Здоров.

 

— А ты кто ему?

 

— Друг, товарищ.

 

— Хорошо, девушка, спасибо.

 

Нина ожидала слез, объятий, как в Нярги, и очень удивилась выдержке Идари, если не сказать, холодности ее; Пота тоже не выказывал радости, он посадил гостью на нары, позвал мужчин. Возле Нины сели Токто, Гида и брат Богдана Дэбену.

 

«Что же они так? — думала Нина. — В Нярги дяди, тети рыдали, а отец с матерью даже не обрадовались».

 

— Богдан письмо прислал, — сказала она.

 

— Здесь некому читать, — сказал Токто, — читай ты.

 

Нина прочитала письмо, перевела на нанайский язык. Она ожидала, что попросят вновь перечитать, но никто не просил. Только самая красивая и молодая из женщин смотрела на Нину невидящим взглядом, будто уснула с открытыми глазами.

 

— Жив, здоров, ну и хорошо, — сказал Токто. — Хотел учиться — выучился. Вон какое длинное письмо написал. Молодец, Богдан!

 

— Упрямец, — то ли похвалил сына, то ли осудил его Пота.

 

Перед Ниной поставили столик и еду. Постелили ей постель рядом с Идари. Несмотря на усталость, она не могла уснуть. Все ей казалось необычным в этом жилище: глубоко вырытая землянка, глиняный пол, холодный очаг, сплошные нары и сами хозяева землянки. Почему они так холодно отнеслись к письму Богдана?

 

— Ты устала, девушка, усни, не думай, — услышала она шепот Идари. — Усни, девушка.

 

«Вот еще, — подумала Нина, — успокаивает вроде. Что же Богдан рассказывал про родителей? Живут на Харпи, летом в Джуене. И все? Да, все. А про Пиапона? Что добрый, честный, справедливый, умный. Выходит, что больше про Пиапона рассказывал. Но сколько интересного и любопытного он рассказывал о дедушке Баосе! Неужели он дедушку любил больше матери и отца? Странно...»

 

Утром Нина проснулась позже всех. Прислушалась — тишина. Открыла глаза — нары пустые, все постели убраны. В окно бьет солнце. Нина оделась, вышла на улицу и зажмурилась от яркого света.

 

— Встала? — услышала она голос Идари. — Подойди сюда, умывайся, а я полью тебе на руки.

 

— Нет, я, пожалуй, на берег пойду, там умоюсь.

 

— На берегу тоже хорошо, только камни острые.

 

Возле летнего очага хлопотали Идари и красавица Гэнгиэ.

 

— Пойдем вместе на берег, — сказала Гэнгиэ и подхватила коромысло с ведрами.

 

Нина взяла полотенце, мыло, зубную щетку и порошок. Когда она все это разложила на корме лодки, Гэнгиэ спросила:

 

— Тебя как зовут?

 

— Нина. А тебя?

 

— Гэнгиэ. Я вторая жена Гиды, сына Токто.

 

— Вторая жена? Такая красивая и согласилась?

 

— Будто меня спрашивали. Ты расскажи, как Богдан живет. Ты с ним часто видишься?

 

— Часто. Каждый день.

 

— Каждый день? А ты не жена его?

 

— Да что вы? — Нина расхохоталась весело и непринужденно.

 

— Чего смеешься? Что, он плохой? Что, нельзя за него замуж?

 

— Хороший он, очень хороший, но он никогда не объяснялся мне в любви и не говорил о женитьбе.

 

Нина стала чистить зубы.

 

— Так все в городе зубы чистят?

 

— Да.

 

— А мыло у тебя какое пахучее, я отсюда чую его запах. И ты всегда моешься таким мылом? Как я тебе завидую... Ладно, побегу, мать Богдана ждет. Она хорошая, а ты, я видела, рассердилась на нее.

 

— Ничего не рассердилась.

 

— Рассердилась. Богдан ушел от нее мальчиком, дед забрал его за то, что она сбежала из дома с Потой. Он долго искал их, хотел убить и смыть позор. Когда Богдану лет десять было, он забрал его. С того времени Богдан все время жил в Нярги, даже стал Заксором, хотя его отец Киле.

 

— Вот как, а он никогда не рассказывал об этом.

 

— Он не расскажет, стыдно ведь. Отец с матерью, как только он уехал в город, все время просят шамана, чтобы он узнал, жив Богдан или нет. Отец моего мужа тоже любил Богдана, все время вспоминает. Да разве можно его не любить? Ты быстрее мойся, кушать тебе пора. Наши мужчины сети проверили, улов привезли, поели и опять уехали максунов острогой колоть, а ты только встаешь. Что, в городе все так долго спят?

 

— Нет, Гэнгиэ, я одна такая засоня, — засмеялась Нина.

 

Гэнгиэ тоже засмеялась, подняла ведра и пошла к землянке. Когда Нина пришла вслед за ней, Идари, не говоря ни слова, обняла ее, поцеловала в щеки, и, заглянув в глаза, опять поцеловала.

 

— Ты обиделась вчера, я знаю, — сказала она. — Не надо. Я просто растерялась, а растерянность твою не должны другие видеть, надо ее скрывать. Вот мы все и скрывали. Прочитай еще письмо, а?

 

Нина присела на чурбан и стала читать поданное письмо. Идари уже не стеснялась ее, тихо плакала.

 

— Такой он упрямый, весь в деда, — сказала она.

 

— Он очень вежливый, спокойный, — сказала Нина, словно оправдывая Богдана.

 

— Хоть бы краешком глаза взглянуть на него... «Как же это мы забыли его сфотографировать? -вдруг подумала Нина. — Надо же так, забыли. Как хорошо было бы теперь показать матери, каков ее сын в городском костюме, в очках...»

 

— Встретитесь, потерпите еще...

 

Идари вытерла краешком головного платка глаза и стала подавать еду. Когда Нина наелась, Идари стала расспрашивать о сыне точно так же, как расспрашивали в Нярги. До полудня продолжалась беседа между ними, Идари сама много рассказывала о себе и муже, о Токто, Гиде и его двух женах. Нина все записывала в заветный блокнот.

 

После полудня вернулись рыболовы, привезли много рыбы. Женщины наточили ножи, разожгли огонь под большими коглами; наступил их черед разделывать рыбу, готовить жир на зиму. Нина находилась рядом, записывала свои наблюдения, расспрашивала, как готовят рыбий жир, юколу. Ее оторвал от этого занятия Пота, позвал в землянку. Он попросил рассказать о Богдане, и Нине пришлось повторить рассказ для мужчин. Потом Токто начал рассказывать, как организовали колхоз озерские нанай.

 

— Просто, совсем просто, — начал он. — Когда пришла советская власть, она нам привезла даром муки и крупы. Голодали мы, большая вода стояла. Мы подумали — хорошая власть, но не верили ей: уж очень необычно она начала с нами дело вести. Это-то и насторожило нас. Ты понимаешь меня? Успеваешь записывать? Потом советская власть разогнала старых торговцев и сказала нам: «Долги ваши хитростью появились, больше их нет. Некому платить, мы вьннали торговцев-кровопийцев». Вот когда, девушка, наши поверили новой власти! А когда нам сказали, что надо в колхоз объединяться, мы все согласились, даже собак собрали воедино. Правда, они как голодали, так и голодают, кто их летом станет кормить, пусть себе сами корм достают. Вот они и бегают везде. Колхозники тоже везде живут, рыбачат. Почему не в одном месте? А где этот колхоз? Я председатель, а я не знаю, что делать. Рыбу ловить? Так мы всю жизнь и без колхоза себе ловили рыбу. Понимаешь? Теперь говорят, будете ловить рыбу и сдавать в Болонь на рыбозавод. Но пока в такой день везешь туда рыбу, она сгниет трижды. Говорят, осенью колхозом кету ловить надо и на базу сдавать. Это другое дело, кету можно ловить, можно сдавать. Вот тогда колхоз будет. Зимой все будем в тайге, колхозом будем охотиться. Где будет большое стойбище? В Хурэчэне, наверно. Деревянные дома почему не строим? Нам в своих домах неплохо. Зачем нам деревянные? Их долго строить, гвозди, доски, стекла требуются. Хлопотливое дело. Лошадей почему не держим? У нас собаки сильные, хорошие, в десять раз лучше лошади. На мясо, что ли, кормить лошадей? Так у нас лоси кругом бегают. Это амурские нанай совсем разбаловались возле русских, каждый хочет походить на них, вот и покупают лошадей, строят деревянные дома. Один купил лошадь, другой думает, а я что, хуже его, — тоже покупает. Сосед построил деревянный дом, другому завидно, и тот тоже начинает строить. А нам не надо за русскими гнаться, у нас все свое есть...

 

Нина с удивлением слушала рассуждения Токто; сколько она беседовала с рыбаками, председателями колхозов и сельских Советов, — ни один не рассуждал так оригинально, как Токто.

 

«Правильно говорил Богдан, — подумала она. — Здесь, в каких-нибудь тридцати километрах от Амура, другая жизнь, другие мысли».

 

— Вы, Пота, тоже так думаете? — спросила Нина.

 

— Нет, не совсем так, — ответил Пота.

 

— Так он же не озерский, — засмеялся Токто. — Он из Нярги, амурский, потому ему все, что делают амурские, — ближе.

 

— Ты тоже амурский, — возразил Пота. — Я думаю, что нам тоже надо тянуться за русскими. Ничего плохого нет в деревянных домах, разве что чище в них, грязи меньше.

 

Токто опять возразил, и разгорелся спор. Нина с интересом следила за спором, записывала высказываемые мысли.

 

«Здесь не тронутое цивилизацией племя, сказал бы наш профессор, — думала Нина. — А что, если тут пожить год? Сколько наблюдений, сколько нового можно вынести отсюда? Ниночка, подумай, не торопись! Написать в институт? Нет, можно вернуться в Хабаровск и через краевые организации все уточнить. Там помогут...»

 

Спор мужчин оборвала Идари, она сообщила, что Поту зовет приезжий незнакомый человек. Пота вышел: его ждал худощавый длиннолицый русский.

 

— Котов Иван Павлович, из Хабаровска, — отрекомендовался приезжий. — Собираю я студентов для Хабаровска и Ленинграда.

 

— У нас из Ленинграда девушка есть, — сказал Пота и, не выдержав, добавил: — В Ленинграде сын мой учится.

 

— Вот как, это здорово! Значит, вы мне поможете, а то ведь беда, не отпускают детей, ни за что не отпускают. Где ленинградка?

 

Знакомился он с Ниной галантно, по-старомодному и до смешного неуклюже, но окружающие впервые видели, как целует мужчина женщине руку, и были удивлены.

 

— Не мог я встретиться с вами в Хабаровске, потому что мотаюсь по Амуру уже два месяца, — сказал Котов. — Как хорошо в глухом стойбище встретить ленинградку. Счастье это! Да еще аспирантку, будущее светило науки...

 

Пота пригласил гостя в землянку, где на нарах уже стоял столик с едой.

 

— Товарищ Пота, вы уж помогите мне, хоть своей властью нажмите на них, — просил Котов. — Я собираю студентов для хабаровских педагогического и медицинского техникумов, а также ленинградского Института народов Севера. Знаете, сколько молодых людей требуется? Много, товарищ председатель, очень много. А родители не отпускают, твердят: уйдут в город — не вернутся, русскими сделаются, не захотят по-старому жить. В этом они отчасти правы. После курсов, техникумов, ни один не захочет по-старому жить. Вас-то я не уговариваю, вы сами понимаете. Да, Нина Андреевна, у товарища Поты сын в Ленинграде учится, знаете?

 

— Да, мы знакомы уже несколько лет, он мой учитель, — ответила Нина.

 

— Как учитель?

 

— Он нас обучает нанайскому языку. Хороший человек. Иван Павлович, вы сказали, что студентов здесь хотите при помощи власти набрать. Это надо понять — насильно?

 

— Не совсем так, но припугнуть не мешает.

 

— Да вы что, серьезно? Для советской власти стараетесь и ею же стращать будете?

 

— Уже стращал, как вы выражаетесь. Все у меня было. Голубушка, пойдите, хоть одного человека уговорите и сами поймете, какая это унизительная работа. И зачем только я согласился? Вот послушайте, как я представлял свою работу. Прихожу к охотнику, говорю, сына отпусти учиться, станет он грамотным человеком, станет учителем или фельдшером, будешь гордиться. Ты не беспокойся, тебе не придется ни копейки платить, он будет учиться на полном государственном обеспечении, его будут бесплатно кормить, одевать. Охотник, конечно, рад, он все сделает для родной власти. Если сын не хочет идти учиться, он его сам погонит. Вот так я думал. А на деле? Молодые хотят учиться, а отец с матерью не отпускают. Многие бегут от родителей, а те вслед им проклятья шлют. В прошлом году одну девушку отец насильно отдал за старого богатого охотника. Она нынче сбежала, я сам посадил ее на пароход, отправил в Хабаровск.

 

— Как сбежала? — спросила Нина.

 

— Просто не хотела со старым жить, все время думала, как бы сбежать от него. Услышала, что я вербую студентов, пришла тайком, поплакала, я отказался ее брать, но она заявила, что сегодня же повесится и пусть советская власть отвечает, если не хочет ей помочь. Это я, следовательно, должен отвечать. Махнул я рукой, согласился. Пришла она на пароход, я ее посадил, объяснил, как разыскать техникум. На следующий день муж узнал о ее побеге, и началось! Фу, вспоминать не хочется.

 

— Откуда она? — спросил Пота.

 

— Из Джари, зовут Оненка Анна.

 

— Храбрая! — ответила Нина. — Настоящая героиня.

 

— В некоторых местах, когда я выбиваюсь из сил, председатель сельсовета идет уговаривать. И уговаривает, конечно, на свой манер, идет к родителям с водкой. Честное слово! Старый прием, а срабатывает и в новое время.

 

— Не забывайте про любовь нанай к детям, — сказала Нина.

 

— Знаю, не забываю. Так вот, с водкой уже уговаривали. А в других местах идут к родителям с подарком, несут самое драгоценное для них — порох и патроны. Грешен, сам участвовал в этом. А что поделаешь?..

 

— Правильно, хорошо, — сказал Токто.

 

Котов даже не взглянул на него, он был бледен и расстроен. Нина чувствовала, как измотался этот уже немолодой человек, как изнервничался, и решила пойти вместе с ним по Джуену вербовать студентов.

 

Вечером, когда вернулись рыбаки, Пота с Котовым и Ниной пошли к Пачи Гейкеру, с ним жил младший семнадцатилетний сын Боло. Он был пока еще не женат, хотя и была у него по нанайским законам жена. Девочка была отдана ему в жены в восьмилетнем возрасте и росла вместе с ним; не подозревавшие о своем супружестве девочка и мальчик спали вместе как брат с сестрой, играли вместе, случалось, частенько и дрались. Когда в Джуене организовали сельсовет и приезжие начальники сказали, что старые обычаи и родовые законы надо уничтожать, Пачи отвез девочку к родителям, чтобы избежать лишних разговоров. Но между охотниками остался в силе прежний уговор, что девочка, когда подойдет ее возраст, вернется в дом Пачи и станет законной женой Боло, так как Пачи давным-давно уплатил за нее тори.

 

Пачи равнодушно встретил гостей, он уже слышал о Нине, но не знал, по каким делам приехал Котов. Он принял его за напарника Нины и решил, что они, как не раз уже бывало, будут интересоваться нанай, охотой и рыбной ловлей, начнут записывать сказки и легенды. Но Пота сразу рассеял его ожидания.

 

— Этот человек собирает молодых людей на учебу, — заявил он. — Сам понимаешь, нет у нас учителей, нет докторов. Боло поедет в Хабаровск учиться, его будут там бесплатно кормить, одевать...

 

У Боло, находившегося тут же, разгорелись глаза, он беспокойно заерзал и, чтобы скрыть охватившее его волнение, запыхтел трубкой.

 

— Когда закончит учебу, возвратится в Джуен, — продолжал Пота, — будет нашим первым джуенским грамотеем. Завидую я тебе, Боло. Тебе откроется мир, о котором мы и во сне не мечтали. Будешь жить в городе, есть городскую пищу, одеваться по-городскому. Ну что, едешь учиться?

 

— Я что, как отец, — ответил Боло, не поднимая головы.

 

Нина знала об отношениях взрослых сыновей к отцу в нанайских семьях, их бессловесное повиновение и, чтобы подзадорить юношу, сказала по-нанайски:

 

— На охоту самостоятельно ходишь, не спрашиваешь у отца, в какого зверя стрелять. Взрослый же ты.

 

Пораженный Боло с открытым ртом уставился на белокурую русскую и не знал, куда деться от стыда.

 

— Он в моем доме живет, — сказал Пачи.

 

— Знаю я, что хотите сказать, Живет еще со мной, потому несамостоятельный он еще. Я знаю многие ваши обычаи, знаю ваш язык.

 

— Неплохо говоришь, девушка.

 

— Отпустите его учиться, очень нужны грамотные люди.

 

— Пока в моем доме нужны глаза и руки охотника, семью надо кормить.

 

— Вернется он, станет помогать.

 

— Кто его знает, вернется он или нет. Выучится, увидит другую жизнь, понравится она, и останется в городе. Забудет, острогу как держать, забудет, в каком месяце сазан икру мечет.

 

— Да вернется он, здесь, в Джуене, он нужен. Ты кем хочешь быть, учителем, доктором? — обратилась Нина к Боло.

 

— Не знаю, — выдавил Боло. — Отца спросите.

 

— Учителем или доктором хотите видеть сына? — спросила Нина Пачи.

 

— Охотник он, охотником и хочу его видеть. Он будет меня и мать кормить, скоро мы совсем старые станем.

 

— Учителем будет, тоже прокормит.

 

— Нет. Ему надо жениться, детей растить...

 

— Это он еще успеет...

 

— Нет, нынче надо ему жениться, жена не ждет... Боло смутился. Произошла заминка, потом заговорил Котов.

 

— Товарищ охотник, совесть надо иметь, для тебя же мы стараемся...

 

Пачи даже не взглянул на него, он не понимал русскую речь.

 

— Отец Онаги, тебя просят люди, — сказал Пота, хотя давно понял, что Пачи им не удастся уговорить.

 

— Отец Богдана, тори пропадет, если он уедет на учебу и вовремя не возьмем девочку обратно.

 

— А ты пожени и отпусти.

 

— А жена без мужа как будет жить? С молодыми людьми будет... ребенка принесет...

 

Пачи называл вещи своими именами, это никогда не осуждалось, принималось всеми как обычная норма разговора. Нина сперва не поняла слов, сказанных Пачи, потому что Богдан не объяснял им такие термины, но когда до нее дошел смысл, она опустила голову и медленно вышла из землянки.

 

Пота поглядел вслед ей и сказал:

 

— Ты и жена будете рядом с ней, чего боишься?

 

— Рядом, говоришь? — зло усмехнулся Пачи. — Ты забыл, как Онага мне принесла внука, где я тогда был, за горами, за лесами? Рядом был, а дочь принесла. Не хочу, чтобы невестка то же повторила. Хватит с меня позора.

 

Пота попрощался и вышел. Вслед за ним шел Котов. Зашли в другую землянку. И в этой семье отец не отпускал сына, а когда Нина напомнила про Богдана, то охотник совсем примолк.

 

— Не говори им о Богдане, — сказал Пота, когда вышли на улицу. — Богдан ушел от нас, ушел навсегда.

 

— Он вернется, вы знаете.

 

— Мы-то знаем, а все считают, что он не вернется. Пять лет мы ничего не знали о нем. Кто из родителей захочет такого? Потому про Богдана не говори.

 

Заглянули к охотнику, у которого подросла дочь-невеста, но он даже слушать не стал, сказал твердо: не отпустит, потому что не хочет, чтобы она принесла ему зайчонка, не хочет, чтобы она вышла замуж без его ведома.

 

— Он не хочет потерять тори за дочь, — объяснил Пота.

 

Так Котову и не удалось в Джуене завербовать студентов. Нина же окончательно решила, что возвратится в Джуен, будет здесь работать.

 

«Вот это первобытность, — думала она, — сказал такое грязное слово и даже не поперхнулся. Все просто у них».

 

Ей хотелось посидеть одной, подумать. Села на корме лодки, опустила ноги в теплую воду. Что она станет делать в Джуене? Как что? Работать. Лингвистическая работа будет побочной работой — это она теперь поняла. Она будет здесь устанавливать новую жизнь...

 

— Нина, ты опять думаешь?

 

Как это так бесшумно подошла Гэнгиэ! Напугала даже.

 

— Думаю, Гэнгиэ. Сколько я нового узнала здесь.

 

— Нового? У нас? Смеешься ты, у нас все старое, древнее-древнее, у нас ничего не меняется.

 

— Изменится. Придут сюда новые люди, грамотные люди, и изменится.

 

— Грамотных людей нет.

 

— А ты не хочешь учиться?

 

— Хочу. Ты будешь меня учить?

 

— Буду. Я думаю вернуться сюда, хочу здесь работать. Тогда и буду тебя учить грамоте.

 

— А трудно это?

 

— Трудно, не буду обманывать. Но если у тебя есть большое желание научиться, ты выучишься.

 

— Я очень хочу научиться, он ведь очень грамотный...

 

— Кто?

 

Гэнгиэ замолчала. Нина поняла, что у нее есть тайна, которую хранит она и не хочет, чтобы о ней знали другие.

 

— Рыбу всю уже разделали? — спросила она.

 

— Да, долго ли, столько рук.

 

— Много же рыбы было.

 

— Это не много, весной бывает больше. Кеты осенью бывает еше больше.

 

Опять замолчали. Нина мысленно представила женскую работу в нанайской семье — у нанайки, кроме зимнего времени, не находится сколько-нибудь свободных дней. Все хозяйство на ее плечах.

 

— Ты счастливая, — сказала Гэнгиэ.

 

— А в чем мое счастье?

 

— Много знаешь, по-нанайски и по-своему говоришь.

 

— Я еше два языка знаю.

 

— Да ты что, как так можно? У нас в Болони был торговец, он знал китайский, русский язык и наш. Он был мужчина. А ты знаешь четыре языка?

 

— И женщина, да? — засмеялась Нина. — Что, женщина не может знать больше мужчины?

 

— Да, мужчины всегда больше нас знают.

 

— Нет, Гэнгиэ, если бы ты выучилась, ты знала бы больше всех мужчин, вместе взятых, потому что они неграмотные, а ты грамотная.

 

— А Богдан грамотный?

 

— Да, он очень грамотный, умный, потому что всегда хотел учиться и выучился. Он хороший.

 

— Ты счастливая, — повторила Гэнгиэ.

 

— В чем еще мое счастье?

 

— Ты рядом с ним всегда бываешь.

 

— Рядом с Богданом?

 

— Да.

 

И тут только Нина поняла, что весь этот их разговор ведется вокруг Богдана, что они вдвоем с Гэнгиэ плетут словесную сеть вокруг него. «Она любит его», — подумала Нина.

 

— Мы с Богданом делаем одно дело, письменность нанайскую создаем, потому вместе бываем.

 

— Он не женился?

 

— Что ты, Гэнгиэ, ему даже думчть об этом некогда, — как можно беззаботнее ответила она.

 

— Это правда, Нина, это правда? — Гэнгиэ схватила руку Нины и прижала к груди.

 

— Ты любишь его? — почему-то шепотом спросила Нина.

 

— Да. Давно. Он даже не знает. Позвал бы он, когда жил в Нярги, сбежала бы к нему. Противно мне жить с Гидой. Ты мне помоги, Нина, помоги уйти от него...

 

Нина прижала к себе голову Гэнгиэ, волосы женщины пахли тайгой и озерной водой.

 

— Как тебе помочь, Гэнгиэ?

 

— Ты русская, ты грамотная, ты все можешь...

 

— Послушай, что сегодня рассказал приезжий русский... — Нина рассказала об Анне Опенка. Гэнгиэ ничего не ответила, она подошла к воде и стала мыть лицо. Потом спросила:

 

— Когда уезжаешь?

 

— Зачем тебе? — в свою очередь спросила Нина.

 

— Хочу в гости к родителям в Болонь съездить. Давно я не была у них. Соскучилась. Ну, сиди, я пошла отпрашиваться у мужа.

 


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 

Не один Полокто сомневался, сомневались еще несколько охотников. «Неужели советская власть такая жестокая, что не позволит нам ни рыбачить, ни охотиться», — спрашивали они друг у друга и не находили ответа.

 

— Это Пиапон сам выдумал, — предположил кто-то.

 

После этих слов Полокто уже не мог найти себе места. Он вернулся домой, собрал сыновей, внуков, устроил, как бывало в большом доме, совет.

 

— Решил я переехать в Мэнгэн, — заявил он.

 

— Почему раньше не посоветовался с нами? — спросил второй сын Гара.

 

— Сегодня только решил, сейчас советуюсь.

 

— Я не перееду, — сказал Ойта.

 

— Мне и тут хорошо, — поддержал брата Гара.

 

Полокто в бешенстве сжал кулаки. Но что он мог поделать с сыновьями, у которых дети уже двадцатилетние охотники? Как он мог поднять на них руки? Он еще имел разум и иногда мог удержать свой норов. А отец его, Баоса, в таких случаях не раздумывал, его, сорокалетнего, таскал за косы... То был настоящий хозяин большого дома.

 

— Где будете жить? Я разбираю дом и перевожу в Мэнгэн, — произнес Полокто.

 

— Колхоз поможет, — ответил Ойта. — Вон как быстро построили склад, закончили уже половину конюшни. Разве долго всем вместе нам фанзу построить?

 

«Как они быстро приспособились к этому колхозу? — со злостью подумал Полокто. — Может, на самом деле это хорошее дело? Все вместе, как одна семья... Тьфу! Нет, не хочу такую семью!!»

 

— Стройте фанзу, переезжайте!

 

Полокто соскочил с нар, выбежал на улицу и потребовал у жен поесть. Старшие его жены Майда и Гэйе с приходом третьей, молодой жены, сами собой отстранились от дел. Майда стала стара, нянчилась с правнуками, тачала обувь, шила одежду, а Гэйе возненавидела еще пуще мужа и делала вид, что не замечает его присутствия. За Полокто присматривала одна молоденькая жена, которую в стойбище прозвали «внучкой Полокто», потому что она была ровесницей детям Ойты и Гары.

 

— Мы переезжаем в Мэнгэн, — объявил Полокто.

 

— Кто это мы? — с вызовом спросила Гэйе. — Этот дом строили русские, а мы помогали им, лес валили, сюда привезли. Нашим потом пропитан дом, потому он и наш. Правда, мать Ойты?

 

Майда промолчала, она чувствовала назревавший скандал, который нередко переходил в драку: Гэйе никогда не давала спуску мужу.

 

— Я тебя давно выгнал из этого дома. Замолчи, змея!

 

— Собака!

 

Молоденькая жена Полокто и невестки вмиг разбежались кто куда мог, чтобы не видеть драки.

 

— Собака, — повторила Гэйе и выхватила из огня головешку. — Ну, подходи, чего остановился? Дом наш, а не твой, если переезжаешь, то переезжай, мы тебя, как бездомную собаку, выгоняем. Дом тут будет стоять.

 

Сколько раз избивал Полокто вторую жену, избивал до полусмерти, после чего она отлеживалась месяцами, но, поднявшись на ноги, опять дерзила, оскорбляла и унижала мужа и опять получала тумаки. Не мог Полокто утихомирить строптивую Гэйе.

 

— Змея! — крикнул он, взял шест и пошел на Гэйе.

 

Жена швырнула в него головешкой, попала в грудь, но тут же сама свалилась на горячий песок от удара шестом. Гэйе взвыла нечеловеческим голосом, растревожила млевших от жары собак, напугала игравших рядом ребятишек. Полокто знал, в какое место бить, чтобы не нанести увечья и не убить ненавистную жену. Больно было Гэйе, но не от боли она кричала, она оповещала стойбище о новом скандале в доме Полокто.

 

— Помогите! Убивают! — вопила она.

 

Полокто поставил шест на место, взял острогу и пошел на берег. Берестяная оморочка его легко поплыла по течению. На воде Полокто быстро успокоился. Хотелось есть, но разве найдешь рыбу на середине широкой протоки?

 

Приехав в Малмыж, Полокто пошел к Воротину. Борис Павлович напоил его чаем, порасспросил о делах, о здоровье домашних; он знал о Полокто, как и о других охотниках, все, что нужно, — состав семьи, хозяйство, потребности в доме, чтобы при расчете за пушнину подсказать, что они еще не взяли. Например, молодой невестке на халат, новорожденному — теплой, мягкой материи на пеленки. Охотники всегда оставались довольны Воротиным.

 

— А как там Пиапон поживает? — поинтересовался Воротин.

 

Но Полокто, вместо ответа, сам спросил его:

 

— Ты скажи, Бориса, если я в колхоз не пойду, меня голодом заморят? Мне не разрешат рыбу ловить, охотиться?

 

— Кто не разрешит?

 

— Как кто? Колхоз не разрешит. Они Амур, тайгу поделят между собой, а кто не вошел в колхоз, не разрешат на своих участках рыбачить и охотиться. Так говорит Пиапон.

 

Борис Павлович сразу догадался, в чем дело, понял страх Полокто. Хотелось ему поддержать Пиапона, продолжить его хитрую игру, но не мог он этого сделать, хотя знал, что Полокто добивается богатства и поэтому не идет в колхоз.

 

— Амур большой, тайга неизмеримая, места всем хватит, — ответил он неопределенно.

 

— Нет, ты, Бориса, ясно скажи, правильно Пиапон говорит или неправильно. Так будет, как он говорит, или не так.

 

— Не совсем так: за колхозами будут закреплены угодья, участки рыбной ловли, это правильно. Но эти участки будут такие большие, что те люди, которые не вошли в колхоз, тоже смогут там рыбачить...

 

— Они же не разрешат.

 

— Как не разрешат, когда места пустуют. Неужели они такие жадные? Они же твои соседи, те же люди, с которыми ты прожил жизнь. А теперь скажи, почему ты не хочешь вступить в колхоз?

 

Полокто, не ожидавший такого прямого вопроса, заерзал, принялся за чай, оттягивая время. Борис Павлович ждал.

 

— Не могу идти, — наконец ответил Полокто. — Не я один, еще некоторые не идут.

 

— Пока не идут, а пройдет немного времени, сами будут проситься. На месте председателя, не принял бы я их потом. Когда организовывали колхоз, они отсиживались в кустах, увидели, что хорошо стало жить колхозникам, богато, попросились в колхоз. На готовенькое.

 

— Правда, богато будут жить?

 

— А ты думал, как? Для чего тогда колхозы? Они нужны самим охотникам, вам же все объяснили, только вы слушали по-разному. Кто хотел понять — понял, а ты решил сразу не вступать в колхоз, потому не понял. Так пойдешь в колхоз?

 

— Бориса, погоди. Вот я не колхозник, принесу тебе пушнину, ты примешь?

 

— Конечно. Но я у тебя приму после колхозников, я им отдам все самое лучшее, что попросят, а тебе — что останется.

 

— Мы, выходит, люди похуже.

 

— Нет. Я буду вести дело не с одним человеком, а с целым колхозом, понял? С сотнями людей. Мне с ними выгоднее иметь дело.

 

Полокто помолчал, подумал.

 

— Рыбачить, охотиться, говоришь, можно, да? — спросил он, поднимаясь со стула. — Колхоз не может запретить?

 

Полокто распрощался и выехал в Мэнгэн. Встретился он там с Американом, с которым близко сошелся во время последней женитьбы. Американ вынужден был бросить свою торговлю, потому что после событий на КВЖД граница была заперта на замок и контрабандный дешевый товар перестал поступать из Маньчжурии. Его партнеры в Хабаровске и Николаевске сами занимались мелочами и посоветовали Американу пока, до лучших времен, прикрыть дело. А что придут лучшие времена, они не сомневались.

 

— Американ, ты был прав, можно в колхозы не идти, — сказал Полокто. — Я у Бориса, в Малмыже, узнал.

 

— Я знал, догадывался, — сознался Американ.

 

— У нас Пиапон всех напугал. Я уж собрался было сюда бежать, дом даже хотел разобрать и переправить.

 

— Переправляй, наши места хорошие. Рядом будем жить.

 

— А колхоз здесь будет?

 

— Будет, но мало кто войдет в него. Мало будет людей в колхозе, некому будет работать, потому скоро его ликвидируют.

 

— Правильно, если все не захотят, то и колхоза не будет. Хорошо у вас, все один за другого.

 

— У вас тоже так, — усмехнулся Американ. — Один за другим вслед за Пиапоном все в колхоз пошли.

 

— Да, да. А у вас не пошли. Правда, не будет здесь колхоза?

 

— Если я говорю, то, значит, правда. Мы в Мэнгэне без колхоза хорошо жили и проживем. Ты по этому делу приехал?

 

— Приехал сообщить, что не обязательно вступать в колхоз, можно отказаться.

 

Американ сходил в свой тайник, принес две бутылки вонючего хамшина, и приятели ударились в кутеж. А на следующий день Полокто встретился с тестем. Старик старался быть вежливым, но Полокто чувствовал, что-то он не договаривает.

 

— Ты обижен на меня? — спросил он. — Скажи, не скрывай.

 

— Скажу, зять, скажу, все равно когда-нибудь да придется сказать. Ты нечестный человек, Полокто, ты меня обманул.

 

— Что ты говоришь!

 

— Говорю честно все, что думаю. Ты обманул меня, за дочь дал деньги, которые никто не принимает, они старые, на них ничего не купишь.

 

— Не может быть, я тебе дал деньги, которые еще имели силу. Китайские торговцы собирали их.

 

— Цены не имеют они - Не веришь, спроси Американа.

 

Полокто верил в силу своих монет, отданных за тори, потому пошел к Американу. Тот взглянул на них и засмеялся.

 

— Глупый ты, Полокто! В Амур можешь выбросить их.

 

Полокто выпросил у Американа бутылку водки и распил с тестем. Он признался, что всю жизнь копил эти монеты и, когда русский приказчик не принимал их, думал, что тот хитрит, боится, что богатый Полокто на свои деньги купит весь его товар и сам станет торговать.

 

— Я не обманщик, я честный человек, — плакал он пьяными слезами, — как стыдно, как стыдно! Что теперь скажут люди. И так всегда плохо говорили, теперь скажут, тестя обманул, деньгами, которые цены не имеют, купил жену. Стыд какой!

 

Он на самом деле не знал, что монеты его не имели цены, и сейчас действительно ему было стыдно перед тестем, перед Американом. Он пообещал отдать тестю лошадь, но тот отказался от подарка.

 

Полокто вернулся в Нярги и сообщил своим единомышленникам, что они могут не бояться ничего, пусть не вступают в колхоз, если им это претит. И тут же разнеслось по стойбищу, что Пианон обманом собирает людей в колхоз.

 

Пиапон в это время обдумывал, как поступить с жалобой Гэйе на брата. Придется принимать решение, может, даже жесткое решение, если будет настаивать Гэйе. Ох, как тяжело поднимать руку на старшего брата! А что делать?

 

Пришел в контору Холгитон.

 

— Полокто говорит, будто ты обманщик, — сказал старик. — Колхоз не может запретить единоличникам рыбу ловить и зверей бить в тайге. И вступать в колхоз не обязательно. Правда это?

 

— Если он ездил узнавать, выходит, правда, — невозмутимо ответил Пиапон.

 

— Ты что, обманул нас?

 

— Не думал обманывать, просто догадывался, что по колхозам будут поделены водные и таежные участки.

 

— Не об этом я. Можно не колхозникам рыбу ловить, пушных зверей бить?

 

— Найдется свободное место — пусть ловят и бьют.

 

— А где это свободное место?

 

— Мне это неизвестно, отец Нипо.

 

— Не сердись на меня, отец Миры, заберу я невод, не пойду в колхоз. Сыновья большие, Годо еще не совсем стар, сами проживем.

 

Пиапон сдерживал себя, ему нельзя расстраиваться перед разговором с братом. Если он сейчас начнет злиться, то как поведет себя с Полокто?

 

— Что я могу поделать, отец Нипо, — сказал он, — забирай и уходи, сердиться не буду. Только потом будешь обратно проситься в колхоз — не приму. Запомни.

 

Холгитон не ответил, он сидел на табурете, как коршун, попавший под дождь.

 

— Гэйе пожаловалась на мужа, — как ни в чем не бывало продолжал Пиапон, — побил он ее. Думаю, думаю, как поговорить с братом, аж голова заболела. Ты уж помоги мне, ты ведь уважаемый человек. Поговорить надо с отцом Ойты, при народе надо поговорить, так мне сказали в райисполкоме...

 

Холгитон, чувствовавший свою вину перед Пиапоном, охотно согласился помочь ему. Договорились, что будут разбирать устное заявление Гэйе в новой конюшне. В назначенное время почти все няргинцы толпились возле конюшни. Пригласили Полокто, и тот, не подозревая, о чем пойдет разговор, появился вместе с мальчиком-посланцем.

 

— Мы собрались здесь, чтобы обсудить одну жалобу, — начал Пиапон, когда все расселись кто где мог. — Советский закон говорит, всякое дело обсуждайте все вместе, думайте и принимайте справедливое решение.

 

— Всегда у нас справедливо было, — сказал кто-то.

 

— Не перебивай, придет время, выскажешься. Сейчас мы будем разбирать жалобу Гэйе. Где она? Выходи, Гэйе, сюда, расскажи всем, на кого и на что жалуешься.

 

Храбрая Гэйе, вступавшая в драку с сильным Полокто, оробела. Драться она могла, но никогда не стояла перед всем стойбищем, никогда на нее не смотрело столько глаз сразу.

 

— Он бьет, — сказала она, скрываясь за чужими спинами.

 

Полокто, сидевший недалеко от Пиапона и Холгитона, теперь только понял, для чего собрался народ. Но предпринять что-либо уже не мог. Гэйе вытащили вперед, и она, запинаясь, рассказала, как Полокто бил ее шестом.

 

— Врешь! Один только раз ударил по..! — выкрикнул Полокто.

 

— Сейчас один раз, а раньше сколько?! — закричала на него Гэйе, набираясь храбрости от одного голоса ненавистного мужа.

 

— А ты головешками кидалась!

 

— Одной головешкой, собака! Не добавляй!

 

— Раньше ножами бросалась.

 

— Защищаться нельзя разве?! При советских законах мы равные, понял? Я тебя тоже могу бить!

 

Перебранка между мужем и женой разгоралась, как костер при сильном ветре. Они кричали во весь голос, готовы были броситься друг на друга и таскать за волосы.

 

— Собаки и есть, грызутся, как собаки, — говорили охотники. — Люди уже старые, а не стыдятся...

 

— Хватит вам ругаться! — крикнул Пиапон. — Мы сюда пришли не вашу ругань слушать, а разобрать жалобу. Говори, Гэйе.

 

— А что мне говорить, я все сказала. Собака он! Хуже собаки, говорят, еще росомахи есть. Росомаха он!

 

— Перестань ругаться!

 

— Чего перестань? Сам требуешь «говори», я говорю, а ты уже кричишь — перестань. Что мне делать, говорить или молчать? Здесь все Заксоры, все меня ненавидят, все защищать будут эту собаку!

 

— Ты замолчишь, сука! — закричал старый Холгитон.

 

Гэйе будто ударили ладонью по губам — примолкла сразу.

 

— Если хочешь, чтобы разобрались в вашем деле, веди себя хорошо, — продолжал Холгитон. — Отец Миры здесь председатель, для него все здесь равные люди, нет у него тут братьев, сестер, нет родственников, он по справедливости все хочет рассудить. А ты что делаешь? Если еще раз заговоришь, палкой вот этой ударю. Говори, отец Ойты.

 

— Ударил я ее один раз, — сказал Полокто, — что из этого? Бил ли раньше? Бил всегда, потому что она моя жена. Все слышали, какой у нее язык, все знаете. Как ее заставишь замолчать? Только побить можно. На этот раз она головешками начала швыряться. Кто такое потерпит? Найдется разве мужчина, который вытерпит такое?

 

— Чего тогда с ней живешь? — спросил кто-то.

 

— Когда худую собаку гонишь, а она не уходит, что ты делаешь с ней?

 

— Убиваю.

 

— Вот видишь. Я гнал ее, не уходит. А убить не могу, закон не позволяет.

 

— Мать Ойты тоже гнал?

 

— Гнал, но она может уйти к сыновьям, а у этой кто есть? Никого нет, потому не уходит.

 

— Молодая была, не ушла, дура, теперь куда? — сказала Гэйе.

 

— Советские законы не разрешают иметь три жены... — начал Пиапон, но его перебил Полокто.

 

— Не надо мне три жены, — сказал он. — Не надо мне Гэйе, не нужна мать Ойты, буду с одной жить.

 

— С внучкой! — засмеялись собравшиеся.

 

— Вот как заговорил? Молодая была — нужна была, а теперь состарилась — и не нужна, — заговорила вновь Гэйе. — Нет, ничего не выйдет, не спишь со мной, а кормить все равно обязан. Будешь меня кормить до своей смерти, ты раньше меня умрешь.

 

— Замолчи! — закричал Холгитон.

 

— Нет, не замолчу! Я его жена. Теперь нас трое у него. Ну и пусть! Куда мы пойдем? У матери Ойты есть дети, но на ее месте я не ушла бы от него, пусть кормит, пока жив. Ты, отец Нипо, не кричи на меня, я тоже все законы знаю! Думаешь, нет? А вот знаю! Ты этот, как его... Ну, богатый, ты работника имеешь, он на тебя работает. Законы новые разве разрешают кому работника иметь? Ты богатый, ты живешь как при царе...

 

Старик замахал руками, он в горячке выпустил палку и теперь тщетно пытался руками достать до распалившейся Гэйе. Народ вознегодовал, ближние схватили Гэйе, но Пиапон заступился за нее.

 

— Вы все за него! Я правду говорю! — кричала Гэйе.

 

— Годо не работник, все знают! — кричал Холгитон, и от бессилия у нею на глазах слезы навернулись. — Он в нашей семье живет...

 

— Кто тогда он?! — продолжала кричать Гэйе, позабыв о своем главном враге — Полокто. — Скажешь, он отец твоих детей? Да? Тогда что, твоя жена Супчуки имеет двух мужей? Да? Ей можно иметь двух мужей? Советская власть разрешает? А Полокто не может иметь трех жен? Советская власть не разрешает?

 

Старый Холгитон схватился за голову и сел.

 

— Такую женщину живьем в землю надо закопать, — проговорил он охрипшим голосом. — В воде утопишь, весь Амур, проклятая, опоганит. Полокто, чего ты ее мало бьешь?

 

— Потом ты же меня судить будешь, — усмехнулся Полокто, довольный таким оборотом судилища.

 

— Не буду судить, — пробормотал Холгитон.

 

Пиапон тем временем кое-как угомонил Гэйе.

 

— Наш разговор ни к чему не привел, — сказал он.

 

— Сам виноват, не защищай брата! — закричала Гэйе.

 

— Замолчи. Раз мы не можем здесь решить ваше дело, то я передаю его в район, суд будет решать.

 

— Ушлют куда-нибудь?

 

— Тебе знать, ты жалобщица.

 

— Не жалуюсь я, отец Миры, не говори больший дянгианам, а то еще, чего доброго, ушлют куда.

 

— Что, испугалась, не с кем будет подраться? Найдешь, твоим языком мертвого взбесишь. Вот отца Нипо ни за что ни про что обидела. Что будем делать?

 

— Сам думай, ты председатель, — раздался чей-то голос.

 

— Гэйе, ты жалобщица, — сказал Пиапон. — От твоего слова все зависит. Что делать?

 

— Ничего не надо делать, отец Миры, ничего не надо, — торопливо заговорила Гэйе. — Я не жаловалась на отца Ойты. Я не бросалась головешками, он не бил меня шестом. Ничего не было. Чего смеетесь? Ну ладно, подрались, ну и что из этого? Мы же равные люди, мужчины и женщины. Ну подрались, как равный с равным. Когда вы, мужчины, деретесь в кровь, разве вы жалуетесь друг на друга? Я тоже не жалуюсь. Мы с отцом Ойты позабыли о драке...

 

Полокто понравилось, с каким мужеством отступала Гэйе. Но он чувствовал себя оскорбленным, она ведь сама все затеяла, пожаловалась в сельсовет. Он решил извлечь из этого себе выгоду.

 

— Ты головешкой швырялась, я не забыл, — сказал он.

 

— Отец Ойты, забудем лучше, а то тебя засудят, увезут куда-нибудь. Как мы без тебя?

 

Полокто подумал, что и на самом деле ни к чему этот скандал, а то припомнят старое, тогда не сдобровать. Теперь Гэйе сама просит прощения, не хочет с ним разлучаться. Пусть живет, лишь бы тихо жила, не скандалила. Теперь он знает, чего она боится — одинокой старости.

 

Наступили сумерки, няргинцы разошлись. В пустой конюшне остались Холгитон и Пиапон.

 

— Опозорила она, совсем опозорила, — бормотал старик.

 

— Ну и женщина, как только отец Ойты ее столько лет терпит, — сказал Пиапон, чтобы смягчить боль старика.

 

— Все знали, все молчали, а она при моих детях, внуках криком кричала об этом. Убить ее мало. Закопать мало...

 

— Хватит, отец Нипо, не горячись. Ты ведь сейчас все говоришь со злости, а зло пройдет, и ты не захочешь закапывать Гэйе.

 

— Плохая женщина, очень плохая. Знаешь, о чем я подумал? Раз Гэйе плохая, опозорила меня, выходит, и муж ее плохой, потому что так долю терпит ее. Полокто не хочет идти в колхоз, а я сделаю наоборот, пойду в колхоз. Невод оставь у себя, я остаюсь в колхозе.

 

«Ничего не понимаю, — подумал Пиапон. — Серьезно он это или нет. Может, он в детство впал?»

 

 

 

 

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 

 

 

Вернулась в Нярги долгожданная Лена Дяксул. Пиапон обрадовался, вздохнул облегченно — наконец-то в стойбище появился грамотный человек. И не знал, не догадывался сэлэм Совет, что с появлением учительницы появится много новых забот и огорчений.

 

Секретаря Хорхоя он самовольно отсгранил от должности и объявил, что отныне ему будет во всем помогать учительница, чтобы со всеми вопросами обращались к ней. Хорхоя поставил бригадиром на строительство. Молодого Кирку назначил помощником учительницы, чтобы он отвечал за ремонт старой фанзы под школу. Требовались скамьи, столы, доски для школы, и Пиапон съездил к Митрофану, договорился, чтоб помогли малмыжские столяры.

 

«Куда Пиапон без Митропана, — думал он, возвращаясь. — Пришла новая власть, появилось много советчиков, грамотных людей, а без Митропана не обойдусь...»

 

— Столы, скамьи будут, — объяснил он учительнице.

 

— С учениками плохо, — заявила Лена Дяксул, — многие не записываются, собираются на путину ехать.

 

— И правильно, без кеты от голода пропадешь.

 

— Кета нужна, знаю я, но школа главнее.

 

— После путины продолжишь занятия.

 

— Нельзя, советский закон требует открывать школу первого сентября и учить всю зиму.

 

Пиапон задумался — как быть? Он обязан выполнять законы, для этого его оставили председателем. Но как уговорить охотников оставить детей в пустых фанзах? Вот еще напасть!

 

— С теми, которые в колхоз вошли, поговорим, — ответил он неопределенно.

 

— С другими нельзя разве поговорить?

 

— С другими тоже поговорим.

 

Все было неясно в голове Пиапона, все неопределенно. Попал он в какое-то чудовищное положение, когда приходится изворачиваться, обещать, хотя и не знаешь наперед, как выполнить свое обещание.

 

— С Киркой ты еще раз обойди всех, — сказал он учительнице.

 

— Кирка какой-то непонятный человек, неразговорчивый.

 

Почему веселый Кирка стал молчаливым, грустным, Пиапон знал и считал себя в этом виноватым. Но как исправить вину, не знал. Судьба Кирки лежала на нем обомшелым тяжелым валуном.

 

— А ты разговори его, ты молодая, он молодой.

 

— Пыталась, а все равно грустный, глаза какие-то стариковские.

 

— Он хороший охотник, поговори с ним.

 

После полудня Лена пришла в большой дом Пиапона. Вошла, поздоровалась. Женщины, копошившиеся возле холодного очага, обернулись, стали разглядывать гостью. Особенно долго, придирчиво разглядывала Лену немолодая седеющая женщина — Исоака. Мужчины после еды лежали на нарах, курили трубки. Все они сели.

 

— Я к тебе, Кирка, — смущенно сказала Лена.

 

Женщины переглянулись, мужчины усмехнулись. Кирка молча сполз с нар, обулся и пошел к выходу. Лена попрощалась и вышла.

 

— Как хорошо-то, женщины в середине дня сами зовут мужчин, — сказал Улуска и засмеялся.

 

— Чего смеешься, дело у человека, — сказал Калпе, отец Кирки.

 

— Если какое дело, могла послать кого-нибудь другого, — заступилась Агоака за мужа. — А то приходит к женатому человеку: «Я к тебе, Кирка». Женскую совесть потеряла. Может, у них, у грамотных, так принято?

 

Началась привычная перебранка...

 

— Какая большая у вас семья, — сказала Лена.

 

— Большой дом, — ответил Кирка.

 

— У нас тоже есть большие дома.

 

«Зато у вас нет таких, как я, женатых на своей тете-старухе», — с горечью подумал Кирка.

 

Они обошли все стойбище, и в списке учеников прибавилось еще одно имя. Солнце опускалось ниже, и его стрелы били через листву тальников прямо в глаза. Лена прошла от последней фанзы к берегу и села на горячий песок. Кирка сел рядом.

 

— Только начала работать, а уже устала, — сказала Лена. — Что будет, когда начну уроки вести? Кирка, а ты умеешь читать?

 

— Маленько.

 

— Ты всегда такой неразговорчивый? И дома такой же? Дети у тебя есть?

 

Кирка отвернулся, вытащил из-за пазухи трубку, закурил. Как хотелось Лене разговорить этого молчуна! И не знала она, что разбередила у парня сердечную рану. Пятый год живет он с Исоакой, завидует своим сверстникам, у которых уже по два, по три ребенка. У него не будет детей, потому что жене уже под пятьдесят. Часто вспоминает Кирка свою любовь — Миму, вспоминает и вечер, когда прощался с ней. Мима вышла замуж и немного времени спустя родила дочь, очень похожую на Кирку.

 

— Как только с тобой живет жена, — продолжала Лена. — Нельзя быть таким, ты ведь молодой. Скучные люди рано стареют.

 

— А ты всегда такая разговорчивая? — спросил Кирка.

 

— Да, всегда. Я учительница, все время должна говорить с детьми. Кирка, расскажи о себе.

 

— Чего рассказывать? В большом доме здесь родился, отец, мать тут, вместе живем. Все.

 

— О жене расскажи.

 

— Жена? Что жена? Женщина. Все.

 

— Тяжело тебе живется, наверно, потому ты такой. Не знаю я о тебе ничего, но думаю, что тебе тяжело.

 

Лена поднялась и зашагала в стойбище, а в большом доме все уже знали, что Кирка с учительницей сидят на берегу протоки. И опять начались пересуды, пока Исоака не сказала:

 

— Перестаньте, зачем вы так? Взрослые люди, детей бы постеснялись. Зачем так? Вас ведь это не касается, это наше дело. Перестаньте.

 

Другой раз женщины набросились бы на Исоаку, но тут они не посмели даже рта открыть, столько боли было в ее словах.

 

Вернувшись домой, Кирка тут же засобирался на ночную рыбалку.

 

— Не езди сегодня, останься дома, — попросила Исоака.

 

Кирка никогда не слышал от нее такой просьбы, с первого дня женитьбы делал все, что хотелось ему: в любое время, не говоря ни слова жене, он уезжал на рыбалку, охоту или в гости в соседнее стойбище. Он был свободен и, как мог, показывал окружающим свою независимость.

 

Исоака никогда ничего не говорила ему, она понимала его душевное состояние. Женой его она стала, поскольку было это решено советом большого дома. В первый раз, когда пришлось исполнять обязанности жены, она испытывала такой же стыд, неловкость, как при первом замужестве. Но этот стыд не походил на тот, прежний, когда она была молода, неумела и влюблена, когда неизведанная истома захватила ее, закружила... Теперь было все не так. Стыдно ей было оттого, что Кирка моложе ее сына. Спать с юношей моложе сына... Она чувствовала, что такую же, если не большую неловкость и стыд, испытывает Кирка, и посчитала своим долгом подбодрить его, успокоить. Все обошлось, Кирка был молодой, ему требовалось женское тело.

 

— Не езди, Хорхой привезет рыбы, — повторила Исоака.

 

Хорхой - сын Исоаки. До сих пор никто в большом доме и в стойбище не знал, кем должен он приходиться Кирке. До женитьбы Кирки все было ясно — они двоюродные братья. А теперь? Отчим? Как Хорхою назвать отчимом человека моложе себя на два года? Так и не определят няргинцы, кем приходится Хорхой Кирке.

 

— Почему не ездить? — спросил удивленный Кирка.

 

— Первый раз прошу тебя, послушайся.

 

И непонятно было самому Кирке, почему он послушался ее. С наступлением темноты в большом доме все улеглись спать. Кирка лежал до полуночи с открытыми глазами и видел перед собой Лену в городском русском платье, облегчающем ее тонкий стан, смуглые ноги. Почему она вспомнилась сейчас, ночью? Ведь он ходил с ней рядом весь день, разговаривал, наблюдал, как она ведет себя в беседе с охотниками, и не обращал на нее осебого внимания. Почему она сейчас появилась перед глазами? Понравилась? Она хотела его разговорить, разузнать о нем все. Интересная она девчонка, не так красива, как Мима, но хорошая.

 

— Он , выслушай, — прошептала Исоака.

 

Кирка с первого дня женитьбы со стыдливой жалостью относился к Исоаке, он никогда не грубил ей, относился как к старшей; может, все это происходило потому, что всегда чувствовал он чуть ли не материнское отношение Исоаки к себе. Но она была его законной женой, присужденной на совете большого дома!

 

— Впервые я попросила тебя, не сердись. Поговорим...

 

— О чем говорить?

 

— Много есть о чем поговорить. Он, хватит, не терпи больше людских насмешек, оставь меня. Тебе ведь стыдно со мной, я старше твоей матери...

 

— Как, бросить?

 

— Уезжай куда-нибудь, теперь все молодые уезжают учиться.

 

— Как я поеду, когда буквы плохо знаю, язык русский плохо знаю.

 

— Может, тогда отец Миры поможет, может, есть новые законы, не разрешающие молодым охотникам жить со старухами...

 

— Он сам был на совете, сам нас поженил.

 

— Что же тогда нам делать? Мне жалко тебя, я понимаю, тебе хочется жить с молодой, хочется иметь детей... А я что могу? Ты бросай меня, это лучше, все поймут. Если я откажусь от тебя, то тебе в сто раз хуже будет, люди станут над тобой смеяться, будут говорить, что даже старуха от тебя ушла. Все девушки отвернутся от тебя, нехорошо будет. Потому ты бросай меня. Придумай что-нибудь, ну, хотя бы с этой учительницей походи...

 

Кирка молчал. Что он мог сказать, когда Исоака, сама не ведая того, раскрывала его душу. Но боли прежней он не чувствовал, Исоака своей опытной рукой будто накладывала свежую повязку на его рану. Благодарный Кирка впервые без стыда обнял жену...

 

— Это последний раз, — прошептала счастливая Исоака. — Спасибо тебе... последний раз...

 

Потом они долго молчали.

 

Зачастую нанайка обращается к мужу в третьем лице.

 

— Мне жалко тебя, — наконец промолвил Кирка.

 

— Не жалей, я как-нибудь... А прокормить Хорхой сможет. Ты уговори эту учительницу, она хорошенькая, пусть выходит за тебя замуж.

 

— Как уговоришь, она грамотная...

 

— Какая бы ни была, прежде всего она женщина, а мы, женщины, все одинаковые, ласки просим.

 

— Может, она замужем.

 

— Спроси. Ты же целыми днями с ней бываешь, только я думаю, ты с ней не разговариваешь. Верно?

 

— Да.

 

— Какой же мужчина молча ходит с девушкой? Разговаривай, весели ее. Расскажи о нашей женитьбе, скажи, что не можешь жить со старухой. Женщины всегда сердобольные, она сжалится над тобой.

 

Всему научила жизнеопытная Исоака своего молодого мужа, только Лена оказалась не очень-то сострадательной. От хозяйки, у которой она жила, узнала историю женитьбы Кирки на своей тете-старухе и утром встретила его такими словами:

 

— Доброе утро, молодожен!

 

— Я не молодожен, я давно женат, — ответил Кирка.

 

— Знаю, больше четырех лет живешь с молодой женой.

 

Теперь только понял Кирка насмешку. Он насупился и отвернулся.

 

— Не отворачивайся, стыдно, что ли?

 

— Какое твое дело? Тебе-то с какого боку припекает?

 

— Ого, да ты человек с характером, а я все считала тебя тихоней.

 

— Чего ты надо мной издеваешься? Я сам, что ли, женился? Меня на совете большого дома женили.

 

— Такого совета не может быть. У нас есть один совет, сельский Совет. И этот Совет, если бы ты не захотел жениться, не заставил бы.

 

— Как не заставил бы? Много понимаешь. Сам отец Миры в совете большого дома, он заставил.

 

— Председатель сельсовета? Пиапон?

 

— Да.

 

Лена решительным шагом направилась в сельсовет. Кирка плелся сзади, и горькое предчувствие беды перехлестнуло ему горло: эта девчонка разбередила боль — он ведь почти привык к Исоаке, притерпелся, примирился с судьбой! А теперь достанется еще и отцу Миры.

 

Пиапон встретил посетителей широкой улыбкой.

 

— Товарищ председатель, — обратилась Лена, голос ее звенел от напряжения.

 

— Ты разговариваешь со мной, как районный начальник, — усмехнулся Пиапон, — обращаешься ко мне, как они обращаются.

 

— Товарищ председатель, — повторила Лена, не принимая шутки Пиапона. — Хочу спросить, сколько в этом стойбище советов?

 

— Один совет, — ответил Пиапон. Он почувствовал, что девчонка, его помощница, приезду которой он так радовался, сейчас ему что-то преподнесет. Но что она узнала, в чем ошибся он?

 

— А совет большого дома? Есть такой совет?

 

«Вот в чем дело! Всплывает дело Кирки. Какие неприятности!»

 

Сколько ночей Пиапон не спал из-за этого несправедливого брака, несправедливость, глупость которого он осознал только в Хабаровске, на первом туземном съезде. Вернувшись из Хабаровска, он стал приглядываться к жизни Кирки с Исоакой, но жили они мирно, только Кирка перестал смеяться, начал сторониться сверстников. Поговорил тогда Пиапон с его отцом, и Калпе заверил его, что сын доволен всем, а что стал молчальником — это признак превращения юноши в мужчину. Пиапон не знал, как поступить, чтобы расторгнуть несправедливый брак.

 

— Да, Лена, есть такой совет, — ответил он.

 

— Так вы председатель того и другого совета?

 

— Ты, дочка, говори прямо, собралась меня бить, так бей. Жертву не мучают, должна знать — дочь охотника.

 

— Два совета в стойбище. На совете большого дома вы решаете так, а в сельсовете по-другому.

 

— Нет, не так. Ты видела дерево, когда два ствола растут из одного корня? Я никогда не походил на такое дерево, никогда не разделялся. Если ты говоришь о Кирке, так скажу тебе. На совете большого дома я сказал, пусть женится. Потом как председатель сельсовета тоже сказал, пусть женится.

 

— Вы не должны были соглашаться на брак.

 

— Да, не надо было соглашаться, это я понял позже, но ничего уже не мог сделать.

 

— Но у вас же власть.

 

— Власть? Ею как палкой пользоваться?

 

— Нет, зачем же, — Лена растерялась.

 

— Ничего я не мог придумать. Ему самому надо было что-нибудь предпринять. — Пиапон кивнул в сторону Кирки. — Сейчас тоже не знаю, что сделать. У меня лицо горит от стыда, когда подумаю, какую глупость мы совершили, старым законам подчинились.

 

— Но у них нет свидетельства о браке.

 

— Хочешь сказать, поэтому они могут разойтись. Какая бумага, хоть имей она десять печатей, может удержать людей, если они захотят разойтись? Ты это понимаешь?

 

— Кирка, ты сам согласен жить с женой? — обратилась Лена к помощнику.

 

— Нет, — ответил Кирка.

 

— Ну вот, слышите, он не хочет.

 

— Слышу, да что я сделаю, если он сам ничего не предпринимает? Наш разговор — пустой разговор, только мне больно да ему тошно. Если хочешь, дочка, помочь ему, то выходи за него замуж.

 

— Замуж? — глаза Лены округлились, как у совы.

 

— Да, замуж — и весь разговор. Ты же хочешь ему помочь, вот и помоги. Я выдам вам бумагу с печатью, и живите. Кирка, как ты?

 

Кирка как сидел с опущенной головой, так и остался сидеть, ничего не ответил, только в груди его вдруг тепло разлилось да руки задрожали. Но ничем не выдал он своего волнения, руки сжал в кулаки, и они перестали дрожать.

 

— Знаете что, вы не председатель сельсовета, вы сводник, сваха! — выкрикнула Лена и выбежала из конторы.

 

Пиапон изумленно посмотрел ей вслед и поморщился.

 

— Вот сколько беды с тобой, Кирка, — горестно проговорил он. — Обиделась. А что обидного? Не хочешь выходить, так и скажи, зачем же обижаться? С ними, с грамотными, трудно, мысли свои им не выскажи вслух, обижаются. Что же с тобой делать, а?

 

— Не знаю, дед.

 

— Я должен теперь за тебя знать?

 

— Дед, я уйду от нее. Она сама советует, ей тоже стыдно.

 

— Сама советует? Ну, молодец Исоака, умница, поняла, что наступили новые времена. Ну а ты?

 

— Может, мне уехать куда?

 

— Правильно, езжай-ка учиться. Езжай на доктора учиться, доктор нам нужен. Ох, как легко стало мне, нэку, будто какой большой груз ты снял с меня. Собирайся в дорогу. Найди Лену, скажи, что уезжаешь и не собираешься на ней жениться. А с Исоакой хорошо попрощайся, когда будешь уезжать, умница она.

 

Кирка выбежал из конторы и увидел на берегу Лену. Он подошел к ней.

 

— Не обижайся на деда, — сказал он.

 

— На какого деда? — удивилась Лена.

 

Она еще не познакомилась с жителями Нярги настолько, чтобы знать все родственные связи, и потому не догадывалась, что половина стойбища дети, внуки и правнуки Баосы.

 

— Не обижайся на отца Миры, он просто высказал свои мысли вслух, — продолжал Кирка, — а я уезжаю учиться на доктора.

 

Лена взглянула на него и сама засмеялась: такое было смешное лицо у Кирки.

 

— Молодец! — сказала она. — Это он посоветовал?

 

— Нет, жена сперва сказала. Ночью сегодня.

 

— Вы расходитесь? Чего же ты молчал?

 

— Зачем говорить? Это наше дело. Да ты еще встретила меня насмешками. Это хорошо?

 

— Виновата, Кирка, прости. Но я не удержалась, думала, неужели ты такой глупый, что тебя по старым законам насильно женили, а ты терпишь. Зло взяло на тебя, потому так встретила.

 

— Теперь довольна?

 

— Очень довольна! Ты даже не знаешь, как довольна. Это ведь и моя победа в борьбе за новое.

 

— Ты хорошая, Лена, честная...

 

— Сам теперь свататься будешь? У меня муж есть, он учится в Хабаровске, закончит, и мы будем опять вместе.

 

— А здесь кто будет учить детей, деду помогать?

 

— Другую пришлют, Кирка.

 

Лена опять повеселела, а Кирка, наоборот, замолчал, он обиделся на учительницу за то, что она, не приступив к работе, уже собиралась покидать Нярги. С таким настроением, думал он, разве будет она стараться, чтобы все дети быстро выучились грамоте. Конечно, нет.

 

В полдень из Джуена вернулась Нина Косякова, она тут же познакомилась с Леной Дяксул. Пиапон пригласил девушек к себе на обед. Пришел и Холгитон, которому хотелось послушать умный разговор, Нина рассказывала о своей поездке в Болонь, Джуен, о встречах, передала все поклоны и обратилась к Холгитону:

 

— Дедушка, я собираю всякие легенды, сказки. Мне Пота и Идари сказали, что лучшего сказочника, чем вы, на Амуре больше не найти. Так что за чаем расскажите что-нибудь, чай слаще будет.

 

И Холгитону, пришедшему послушать умный разговор, пришлось самому рассказывать легенду.

 

— Вон на той гористой стороне видишь мыс? — начал он. — Там есть залив. Место называется Чиора. А в заливе, где обрыв, есть дыра. Сколько длиной эта дыра, куда идет — никто не знает. Дыру эту пробили рыбы. Ты всех наших рыб видела? Заметила, у какой рыбы какой нос? Вот там, когда пробивали эту дыру, там и попортили они свои носы. Первой похвасталась калуга: «Я самая большая на Амуре, я царица реки, кто сможет пробить скалу, кроме меня?» Рыбы молчат, царица ведь говорит. У них, у рыб, тоже есть это послушание всяким царям, начальникам, судьям. Молчать-то молчат, а у каждой, даже захудалой рыбешки, свой царь в голове, свое, значит, на уме. «Смотрите», — сказала калуга, разогналась, ударила своим острым носом в скалу и замерла. Смотрят рыбы, у калуги нос загнулся кверху и сопли застыли на носу. Вот почему у калуги нос загнут наверх да мягкий, сопливый. Ничего не могла вымолвить калуга, отошла.

 

«Кто найдется на Амуре храбрее меня? — это щука заявляет, и, правда, она храбрая. — Я пробью дыру». Разбегается щука и бьет носом в скалу, а в скале дыра, попала щука в дыру. Смотрят рыбы, правда щука пробила дыру, а не догадываются, что хищница попала в готовую. Кое-как вытащили ее. С тех пор у щуки нос острый. Ну кто после щуки другой храбрец? Конечно, сом.

 

«Слабаки, — говорит сом, — болтают, болтают, а дыру не могут пробить в песке. Вон пескарика попросили бы». А пескарик назад, назад и спрятался. Лучше уж подальше от сома. Вот сом уже мчится на скалу. Бац! Смотрят рыбы, пробил сом дыру. А сам он ни-ни-ничего не может сказать, только хвостом бьет. «От радости, что дыру пробил», — думают рыбы и не догадываются, что сом попал в расщелину. Кое-как вытащили его. С тех пор у сома нос расплющенный в лепешку. Кроме хвастунов на Амуре много других, скромных, рыб. Они молча пробуют свои силы. Толстолоб, сазан, амур, карась один за другим пробовали пробить скалу. Не смогли. Вот почему у них носы такие. Тут приплывает опоздавший хвастун, верхогляд. «Что, силенок не хватает? — спрашивает. — Носишки сплющили? Не можете, не беритесь. Смотрите, как надо». Разбегается верхогляд, серебряной стрелой летит. Как ударит! Все рыбы ахнули. Верхогляд ударить-то ударил скалу, а почему-то замер после удара, то ли обдумывает, то ли обнюхивает скалу. Не догадываются рыбы, что он сознание потерял. Пришел верхогляд в себя, обернулся, и все рыбы замерли в изумлении: нос верхогляда совсем задрался кверху и глаза — наверх.

 

После верхогляда никто не захотел свою силу пробовать. Собрались рыбы расходиться. Тут выходит вперед желтощек и скромно говорит: «Если вы, друзья, разрешите, я попробую». А рыбам что, им охота посмотреть, как всякому человеку...

 

Тут Нина слегка подтолкнула Лену, заинтересовало ее, как старик очеловечивает рыб.

 

— Отходит желтощек на расстояние, примеривается и серебряной баторской стрелой летит на скалу! Так летит, что некоторые рыбы даже не заметили, что это желтощек пролетел. Раздался гром под водой, многие мелкие рыбешки, вроде синявок, вверх брюхом всплыли. Смотрят рыбы — нет желтощека. Куда подевался? Потом видят — дыра, а из дыры весело выплывает желтощек. И нос ничего, какой был, такой и есть. Так рыбы среди своих разыскали батора. Батора надо наградить, вот и решили наградить его золотой бляхой. С тех пор желтощек носит на щеке золотую бляху.

 

— Как здорово, дедушка! — воскликнула Нина. — Жаль, я не записала ничего, заслушалась.

 

— Повторю, — пообещал Холгитон.

 

— Только точь-в-точь...

 

— Ты что это? Сказки и легенды — это просто так, один раз так расскажешь, в другой раз — по-другому, так думаешь? Нет, у нас сказки и легенды слово в слово повторяются. Если не запоминаешь — нечего их портить, нечего их рассказывать.

 

Старик Холгитон обиделся и ушел.

 

— Ничего, расскажет, — усмехнулся Пиапон. — Лена вот утром на меня рассердилась, а потом сама отошла. Верно?

 

Лена засмеялась. Дярикта подлила им горячего чаю. — Нина, неужели латинизация будет в нанайском алфавите? — спросила Лена.

 

— Да, все идет к этому. Ученые настаивают, говорят, что только латинские буквы передают всю гамму звучания нанайской речи.

 

— У меня букварь с русским алфавитом, нынче я по нему буду обучать детей, а потом переучивать их придется...

 

Пиапон прислушался к разговору девушек, но ничего не понял и подумал: «Зря ушел Холгитон, вот когда начинаются умные разговоры».

 


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

С каждым днем все мрачнее становился Гида: не возвращалась Гэнгиэ, уехавшая к родителям в Болонь погостить. Загрустил Гида, подолгу с тоской смотрел на озеро в сторону Амура. С первого дня женитьбы он старался не расставаться с любимой Гэнгиэ, из-за нее раньше всех возвращался из тайги, из-за нее сбежал от партизан, к которым был поставлен проводником. Любил Гида Гэнгиэ так же, как и в первые дни женитьбы, все самое лучшее, что покупал, отдавал ей. А первая жена Онага, хотя растила двух славных мальчиков, любимцев Токто, была в доме почти на положении работницы. Много раз Гэнгиэ просила Гиду, чтобы он внимательней, нежней относился к Онаге, но он только отмахивался. Ему всегда казалось, что Гэнгиэ любит его так же сильно, как и он ее. А тут засомневался: если бы любила сильно, разве могла бы так долго оставаться у отца?

 

Бедная Онага ластилась к нему, пользуясь отсутствием любимой жены, но не получала и четверти того внимания и любви, какие были до появления Гэнгиэ. Онага смирилась со своей судьбой, растила детей, мечтала о дочери, с которой бы она возилась, как с куклой, и не надо тогда ей ни Гиды, ни любви его. Она была беременна и, по подсчетам, должна рожать после кетовой путины.

 

— Ты хочешь дочь? — шептала она, обнимая мужа. — А? Не хочешь? Какой ты... А я хочу дочь, только дочь. У нас двое сыновей, они уже кашевары, а мне дочь нужна, помощница...

 

Но Гида думал о Гэнгиэ, и ему не нужен был никто, ни сама Онага, ни дочь, которую она ожидает.

 

— Спи, — обрывал он ее, — я думаю о рыбалке.

 

Онага покорно замолкала. Что ей оставалось делать?

 

Вернется Гэнгиэ, и опять Гида будет ложиться к ней только от случая к случаю.

 

На одиннадцатый день вернулись из Болони гостившие там джуенцы и привезли ошеломляющее известие: Гэнгиэ в Болони нет.

 

— Отец, поедем искать ее, — заявил потерявший голову Гида. И добавил жестко: — Ты женил меня на ней, поедем вместе.

 

Токто почесал в затылке, сказал, обращаясь к Поте:

 

— Помнишь, как Баоса за тобой и Идари гонялся по всему Амуру? Я смеялся тогда: вот Баоса гоняется за вором, а мне не придется, детей-то нет. Теперь придется за невесткой вот погнаться.

 

В Болонь выехали на трехвесельном неводнике. Когда подъезжали к стойбищу, Токто задумался, как ему пристать к берегу — носом или кормой? Если кормой — это к ссоре, драке. Но, может, Лэтэ не виноват? Тогда получится совсем нехорошо. И Токто пристал носом. Лэтэ встретил Токто возле дома. Они обнялись, похлопали друг друга по спине.

 

— Где Гэнгиэ? — сразу спросил Токто.

 

— Как где? — удивился Лэтэ. — В Джуене, где еще ей быть! — Заметив суровость приехавших, он растерянно добавил: — Разве она не у вас?

 

— Она приезжала сюда?

 

— Приезжала, побыла день и на следующую ночь уехала.

 

— С русской девушкой уехала?

 

— Нет, с русским мужчиной... Девушка тут оставалась.

 

— Как, с мужчиной? — встрепенулся Гида. — С мужчиной уехала в ночь? Что ты говоришь?

 

Вышла мать Гэнгиэ; она еще больше потолстела, волосы стали совсем белыми.

 

— Я ее провожала, лодка направилась в вашу сторону, — сказала она. — Я долго стояла, смотрела.

 

Гида ничего уже не соображал, он видел только жену с русским мужчиной. Ну, конечно, она сбежала с русским! Куда она могла сбежать? На Харпи? Но там все наши, они не проскользнут мимо них. Куда еще? В русское село Тайсин! Да, только туда могли сбежать.

 

— Поехали в Тайсин!

 

Это маленькое русское село находилось на берегу озера Болонь, в глубоком заливе. В Тайсине русский с Гэнгиэ не появлялись.

 

— На Харпи едем, — сказал Гида.

 

— Русский — это тебе не нанай, — подумав, возразил Токто. — На Харпи ему нечего делать.

 

Они возвратились в Болонь.

 

— Нас обманули, у нас украли Гэнгиэ, — сказал Токто Лэтэ. — Не русский мужчина украл, а советская власть украла. Я понял теперь все. Они к ночи выехали в сторону Джуена, а когда стемнело, спустились обратно и поехали в Маямыж, а оттуда в Хабаровск. Так я думаю. Ты, Гида, будь мужчиной, ничего... А ты, отец Гэнгиэ, что думаешь дальше делать?

 

— Не знаю, — ответил Лэтэ.

 

— Ты в сговор с советской властью. Ты решил отобрать у Гиды дочь, потому что он двоеженец, а по новому закону нельзя иметь две жены. Вот ты и решил отобрать дочь...

 

— Что ты говоришь, Токто?

 

— Все, что думаю. Как ты мог поверить, что твоя дочь, на ночь глядя, поехала с русским мужчиной в Джуен?

 

— Она сказала...

 

— Мало ли что она могла наговорить, но она не смогла бы убедить тебя, если бы ты не был в сговоре. Ты ведь знал, что русский собирает молодых людей. Нашего Богдана они уже оставили у себя, он никогда больше не вернется к родителям. Твою Гэнгиэ тоже теперь сделают русской и оставят у себя насовсем. Ты этого хотел?

 

— Нет, не хотел! — закричал Лэтэ.

 

— Кричать начал? Теперь я убедился, ты этого хотел. Я с тобой буду судиться: ты нас обманул, взял за дочь тори, а сам ее уговорил уехать. Выходит, ты отобрал ее от нас и тори не возвращаешь...

 

Лэтэ молча глядел в круглое, чуть морщинистое лицо Токто. Токто, перед которым еще совсем недавно преклонялись все охотники Амура. Еще бы! Кто был храбрее Токто? Кто победил хозяина тайги? Кто бросил вызов богу — эндури? Этого даже в мыслях не смел никто делать. И этот Токто теперь выглядел совсем иначе. Храбрым он остался, он бросает вызов советской власти, обвиняет ее в краже своей невестки. Но где его ум?

 

— Тори советской властью запрещены, — сказал Лэтэ.

 

— Ты все равно вернешь тори! Судиться будем.

 

— Будем, а я не верну. Когда советская власть выгоняла торговцев, она сказала нам: «Охотники, У обманщик, он всю жизнь обирал и обманывал вас, все долги ваши — пустое дело, не отдавайте ему долги». Так было, ты сам знаешь. Теперь советская власть скажет: «Женщины — люди, запрещается их продавать, покупать». Вот так. И все поймут, может, ты один только не поймешь...

 

— Все вы амурские считаете себя шибко умными, а нас, озерских, глупыми.

 

— Ты сам глупо не веди себя. А про дочь я, честно говорю, ничего не знаю. Теперь беспокоюсь. Может, этот русский увез ее, чтобы жениться...

 

— Я его убью! — закричал Гида. — Я поеду в Хабаровск, разыщу его и убью!

 

— Беспокоюсь о дочери, — продолжал Лэтэ. — Эта русская девушка должна знать, наверно, должна знать. Она сейчас в Нярги. Надо к ней съездить...

 

Чтобы застать в Нярги Нину Косяюву, выехали немедленно. Обиженный Токто не промолвил ни слова. Гида понял, что навсегда потерял любимую жену, и молча плакал. Никто не видел в темноте его слез. Рано утром, приехали в Нярги. Пиапон встретил их на берегу.

 

— Ночью охотников гоняет только большая беда, — сказал он, поздоровавшись. — Что случилось, Токто?

 

— Где русская девушка? — спросил Токто.

 

Разбудили Нину, она ночевала у Лены.

 

— Где Гэнгиэ? — спросил Токто.

 

Увидев джуенцев и среди них почерневшего от горя Гиду, Нина сразу поняла, зачем они разыскивали ее. Всю дорогу от Джуена до Болони она вместе с Гэнгиэ составляла план побега молодой женщины в Ленинград.

 

— Сейчас должна быть в Москве, — ответила она.

 

— Ты отправила ее?

 

— Нет, она сама уехала. Она хочет учиться.

 

— Врешь, ты уговорила!

 

— Вы на меня не кричите, товарищ Токто. Я узнала, что она хочет сбежать от мужа, только когда мы выехали из Джуена.

 

— Почему ты не сообщила об этом мне? — спросил Лэтэ.

 

— Она просила никому ничего не говорить.

 

— Ты преступница! Тебя надо судить! — кричал Токто.

 

— Судить меня ты не можешь, а я, когда вернусь к вам в Джуен, буду кое-кого судить.

 

— Ты хочешь вернуться в Джуен, зачем?

 

— Жить.

 

— Никто с тобой не станет жить, все разбегутся.

 

— Там будет видно.

 

Токто отвернулся от Нины и зашагал на берег. Его догнал Пиапон, предложил кисет. Они сели на остывший за ночь золотистый песок и закурили.

 

— Зачем я только ходил в партизаны, — заговорил Токто. — Зачем воевал за эту советскую власть.

 

— Не один же ты воевал, — усмехнулся Пиапон.

 

— Знал бы все, что потом случится, не пошел бы воевать. Откуда пришла бы мысль Гэнгиэ сбежать от мужа и уехать в город, который даже во сне не снился ей, если бы не эта власть? Зачем все это делает новая власть? Ну, хсроши выгнала она обманщиков-торговцев, облегчила нам жизнь, хватит, на этом спасибо. Но зачем нам новые законы? Такие законы, что жена не боится мужа, бежит от него...

 

— Я думаю, Токто, это только начало.

 

— Так ты думаешь? А что дальше будет? Женщины на головах будут ходить? Нет, хватит этого нового, я уже сыт им но горло. А еще эта русская обещает приехать в Джуен жить. Нет, Пиапон, я, наверно, убегу на Харпи.

 

— Куда убежишь, ведь на всей нашей земле советская власть. Никуда не убежишь.

 

Токто замолчал, верные слова говорит Пиапон, никуда не убежать от новой власти. Если даже и убежит кто, то вернется, как возвращаются убежавшие от хозяев изголодавшиеся собаки. Но жить невыносимо, когда рушатся обычаи, привычки, законы, по которым ты жил и собирался жить всю жизнь. Свободного охотника, как какого-нибудь зверя, обкладывают кругом всякими законами, которые ему не по душе, заставляют поступать против своей воли.

 

— Скажи, нельзя как-нибудь вернуть Гэнгиэ?

 

— Как вернешь, если она уже в Москве. Я думаю, что она поехала в Ленинград, туда, где наш Богдан учится.

 

— Ты так думаешь? Если с Богданом рядом будет... Ах, какая разница! Сбежала, сука, ее так любили, а она сбежала. Эта вон, — Токто обернулся и потыкал пальцем в сторону Нины, — она во всем виновата.

 

— Ее советская власть послала, чтобы лучше научилась нанайскому языку и книгу на нашем языке написала.

 

— Пусть пишет, пусть учится, но зачем чужих жен подбивать на такую подлость? И все это от вас, умников.

 

— А я при чем? — засмеялся Пиапон.

 

— Вы, умники, соглашаетесь с советской властью, если бы не соглашались, не было такого бы.

 

— Мы соглашаемся потому, что хотим новой жизни. Соглашаемся и делаем все, чтобы быстрее настала новая, хорошая жизнь.

 

Бесполезно спорить с Пиапоном, что ему ни говори, у него всегда найдется ответ и он всегда окажется прав. Токто опять стал думать о Гэнгиэ, что она теперь находится далеко-далеко, в какой-то Москве, о которой никогда раньше никто из нанай не слышал. Что за город такой? Хоть бы краем глаза посмотреть на него. Но зачем ему, Токто, этот город? Вот дурость какая, сбежала невестка в этот город и ему хочется вслед за ней взглянуть на него. Надо же так. Старый человек, и такие глупости лезут в голову. Тебе нигде уже не побывать, твои следы дальше Амура никуда не пойдут.

 

— Первую осень колхозную кету ловить будем, — сказал Пиапон. — А у вас как?

 

— Какой колхоз, когда люди разбросаны, в одном месте одна семья, в другом — три, в третьем — четыре. Как их объединишь? Не знаю, Пота собирает людей. А у вас уже колхоз?

 

— Уже колхоз.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В районе Пиапону сказали, что Ултумбу тяжело заболел, лежит в больнице в: Хабаровске, и Пиапон сам должен организовать колхоз, потому что подготовка проделана, а учительница составит протокол собрания.

 

На обратном пути Пиапон заехал к Воротину и застал его с высоким, широкоплечим человеком. Пиапон узнал переводчика Дубского, которого видел на первом туземном съезде. Дубский требовал продовольствия, а Воротин не признавал его претензии законными.

 

— Ничего вы не можете требовать, — сказал Воротин. — Я отпускаю продовольствие и товары только охотникам и рыбакам за пушнину и рыбу.

 

— Прописные истины не следует мне повторять, — жестко проговорил Дубский. — Вы дадите мне продовольствие.

 

— Только за пушнину.

 

— А я имею право получить требуемое и без пушнины.

 

С этими словами Дубский резким движением достал из кармана бумажник, сунул Воротину какой-то документ и зачем-то похлопал правой рукой по заднему карману брюк. И тут только Пиапон заметил торчавший из-под пиджака конец желтой кобуры нагана.

 

«Кто он теперь такой, почему с револьвером ходит?» — подумал Пиапон и пошел к двери.

 

В сельсовете было пусто, за председательским столом сидел Митрофан. Друзья поздоровались.

 

— Готовы столы, скамейки для школы? — спросил Пиапон.

 

— Сказал я тебе — не подведу, к сроку все будет сделано, — усмехнулся Митрофан. — Слышал новость? Я собираюсь раскулачивать наших куркулей.

 

— Есть такое указание, что ли?

 

— Есть ни есть, мне надоело с ними возиться. Хватит. Больше десяти лет советской власти, хватит им при ней богатеями жить, не за тем люди воевали.

 

— Плохо тебе не: будет?

 

— А чего плохо? У куркулей отобрать, их богатство — плохо? Надо! Так я понимаю.

 

Митрофан успокоился, друзья поговорили о своих делах, о семьях, и Пиапон заторопился к Воротину.

 

— Слышал, Пиапон, наш разговор? — спросил Борис Павлович. — Плохой он человек, я бы не хотел больше с ним встречаться. Не знаю, каков он как ученый, но человек... Он к вам тоже заедет, делает какую-то этнографическую перепись нанай.

 

— Скажи, Борис, разве нас можно называть туземцами? Девушка из Ленинграда говорит, что это оскорбительно. А он называл...

 

— Правильно, Пиапон, нельзя. Да и тем, кто так называет, должно быть стыдно. Вы советские граждане, маленький советский народ, имеете свое имя.

 

— Теперь я всем своим буду об этом говорить, чтобы больше нас не обзывали, мы, скажу еще, колхозники. Ты поедешь к нам организовывать колхоз?

 

— Некогда сейчас, дел много.

 

— Скажи, какая нынче цена будет на кету?

 

— Такая же, как и в прошлую осень, высокая. Рыбу станете сдавать на свой рыбозавод, там же будут платить вам деньги. Теперь рыбаки научились с деньгами обращаться, надо в Нярги магазин открыть, чтобы люди не ездили за продуктами сюда. На рыбозаводе вот-вот начнет работать пекарня, хлеб станете там покупать. Так что, Пиапон, жизнь налаживается.

 

— Хорошая идет жизнь, Борис!

 

— Давай руби дом под магазин, под склад, как закончишь, так и откроем магазин.

 

С этими новостями вернулся Пиапон в стойбище, собрал записавшихся в колхоз и рассказал о своей поездке в Вознесенское, сообщил все новости, чем обрадовал охотников.

 

— Будем колхоз организовывать, — закончил он. Лена переписала охотников, вступивших в колхоз, членов их семей. Составила протокол собрания. Няргинцы решили назвать свой колхоз «Рыбак-охотник».

 

— Мы будем рыбу ловить и охотиться. Хорошее название, — заявили они.

 

Председателем колхоза избрали Пиапона, а когда встал вопрос, кем его заменить на посту председателя сельсовета, назвали Хорхоя. Тут же подсчитали, сколько больших неводов колхоз может выставить на путину, и распределили рыбаков на эти невода. Получилось три бригады. Избрали бригадиров: Калпе, Улуску, Годо.

 

После собрания Пиапон передавал сельсоветские дела Хорхою. И опять Лена писала бумагу с коротким и все равно непонятным названием «акт». Когда Пиапон подписывался под этой бумагой, Лена усмехнулась и сказала:

 

— Неправильно вы имя пишете. Кто научил?

 

— Почему неправильно? — удивился Пиапон.

 

— Вас зовут Пиапон, а вы написали Пе-я-пом. Слышите, как? Пе-я-пом.

 

Пиапон строго взглянул на своего бывшего учителя, и Хорхой опустил голову. Лена засмеялась.

 

— Ничего, товарищ председатель колхоза, будем учиться.

 

— Будем, когда будем? Столько свободного времени раньше было, а теперь? Солнце по небу прямо бегом бежит, оглянуться не успеешь, оно уже за ледяные горы спряталось. Когда тут учиться?

 

— Ничего, я вам буду буквы выписывать, а вы их заучивайте между делом. Запомните все буквы — все будет хорошо.

 

В начале сентября колхозники выехали семьями на тони. На незанятые тони приехали те, кто отказался вступать в колхоз. Рядом с бригадой Улуски расположился Полокто с многочисленным семейством.

 

— Отец Ойты, вступай в колхоз, у тебя же готовая бригада, — посмеивался Улуска, довольный и гордый тем, что его избрали на высокую должность бригадира.

 

— Без твоего колхоза обойдусь, — огрызался Полокто.

 

— Единоличник, — беззлобно выговаривал с трудом запомнившееся русское слово Улуска и широко улыбался.

 

— Ты у меня пообзывай еще. Посмотрим, кто больше поймает.

 

— А чего смотреть? У тебя неводишко, а у нас неводище из трех таких, как твой.

 

Гордый Улуска впервые в жизни мог подтрунивать над Полокто, которого всегда побаивался.

 

Был среди бригадиров и другой счастливый человек. Это Годо. Когда его утверждали бригадиром, рыбаки добродушно похлопывали его и говорили:

 

— Был работником, а как вступил в колхоз, стал бригадиром. Будешь теперь нами понукать. Ишь как.

 

Годо улыбался, он был бесконечно счастлив доверием колхозников. Невод Холгитона он забрал в свою бригаду и подшил к трем другим неводам. Старик теперь числился в бригаде своего бывшего работника. В первые дни, когда рыбаки делали контрольные заметы, старик сидел на берегу и наблюдал за притонением. Рыбы не было, и он требовал, чтобы невод немедленно вытаскивали на вешала, на просушку. Когда укладывались первые десятки саженей, он смотрел с безразличием, но когда начинался его невод, глаза его загорались и он кричал:

 

— Что делаете?! Что делаете?! Почему так густо складываете, реже надо, реже. Не понимаете, что ли? Я десять лет вязал этот невод, а вы его за одну осень сгноите. Реже складывайте...

 

Это повторитесь изо дня в день и вскоре так надоело рыбакам, что они заявили: либо Холгитон пусть едет домой, потому что какой из него рыбак, либо забирает свой невод.

 

— Сучьи дети! — рассердился старик. — Десять лет я готовил невод, коноплю, нити из нее. Вам сейчас готовые сети, целые невода обещают, разве вы поймете, как я десять лет вязал этот невод? Нипо, Почо, Годо! Снимите наш невод, мы будем отдельно рыбачить. Мы выходим из колхоза!

 

Нипо с Почо послушно вытащили ножи и начали отделять свой невод от остальных. Годо не тронулся с места.

 

— Годо, а ты чего стоишь?

 

— Он бригадир, он уже не твой работник, — сказал кто-то.

 

Холгитон сплюнул и начал помогать сыновьям. В тот же день он свернул свой хомаран и уехал на свободную тонь.

 

— Ума лишился старик, — сказали рыбаки и похвалили Годо.

 

— Нет, он умный, — ответил Годо. — Вы не понимаете его, а я-то знаю, о чем он думает. Я знаю, как он готовил невод, я ему много помогал. Он не невод, может, жалеет, он свой труд жалеет.

 

Пиапон, узнав о новом капризе Холгитона, сказал:

 

— Старый дьявол! Ну погоди, попросишься обратно в колхоз! — и спросил Годо: — Как же теперь ты? Маловато людей.

 

— Да и невод покороче, — засмеялся в ответ Годо.

 

— Ты молодец. Как теперь с Холгитоном?

 

— Не знаю. В другой дом, наверно, уйду.

 

— Супчуки и дети не отпустят. Ладно, пока нет рыбы, съезди к нему и уговори вернуться, скажи, что, если сейчас не вернется, потом будет поздно.

 

Годо тут же сел в оморочку и выехал.

 

— Проведать приехал или вместе рыбачить? — спросил Холгитон.

 

— Разговаривать приехал, — ответил Годо.

 

Супчуки и ее сыновья радостно встретили Годо, только Холгитон не выказал радости, хотя и был доволен его приездом. «Прав он, чего мне на него сердиться, — думал старик. — Вон какое ему доверие, бригадиром избрали, выходит, его уважают люди. Человек-то он неплохой».

 

— Не уговаривай, в бригаду не вернусь, — сказал он.

 

— Как же будете рыбачить? Тяжело ведь.

 

— Помощи не попросим.

 

— Мало наловишь, наперед знаю. Закинешь невод раз, два, поймаешь лодку рыбы и повезешь на рыббазу. Туда-сюда — день. А еще неизвестно, примут у тебя рыбу или нет, потому что сначала примут у колхозников, потом у тебя. Пиапон сказал так: возвращайся, пока не поздно, иначе обратно в колхоз не примет, — и, заметив упрямство в глазах старика, Годо добавил от себя: — Да и дом один без помощи людей не достроишь.

 

— Это не его дело, пусть сгниет недостроенный дом!

 

Все вышли на берег провожать Годо. Холгитон наблюдал, как сыновья обнимались с Годо, и ему стало душно, будто кто сжал ему горло. Он отвернулся. А ночью он лежал с открытыми глазами и думал о своей жизни, о жене, о Годо и детях. Мысли эти промелькнули, будто стая уток пролетела над головой и исчезла за тальником. Что думать о прошлом, жизнь уже прожита. Что думать о Супчуки, Годо и детях? Это одна семья, а Холгитон посторонний, на словах он только глава этой семьи. Лучше думать о будущем, хотя неизвестно, сколько он еще протянет, сколько попортит крови детям, Годо и этому же Пиапону. Он ведь знает, как не хотелось уходить из бригады Нипо и Почо, они молодые, а молодых всегда тянет к людям. Зря, конечно, он оторвал их от хороших людей. Да и Годо прав, кругом прав. Но что теперь делать, с какими глазами возвращаться в бригаду?!

 

Недолго выдержал Холгитон. Когда пошла кета, он отвез первый улов на рыббазу, проторчал там день, и приняли у него рыбу третьим сортом, объяснили почему, будто сам он, старый рыбак, не знает почему. А за это время бригада Годо дважды приезжала сдавать кету, потому что часть рыбаков оставалась на добыче, другая — отвозила. Вернувшись на тонь, Холгитон молча стал свертывать хомаран, и домашние поняли, что наконец-то старик сдался. Так же молча он вернулся в бригаду, вновь поставил на место хомаран, сам подшил свой конопляный невод к общему. Рыбаки и Годо тоже молчали и делали вид, что все идет по договоренности. Только приехавший проведать бригаду Пиапон не выдержал.

 

— Так тебя, старого черта, и надо учить! — сказал он в сердцах. — Ты похож на тот травяной мяч, которым играют дети: летает этот мяч от одного игрока к другому, кому зацепится на трезубец, кому — нет. Окончательно ты теперь зацепился?

 

— Ругай, отец Миры, ругай, — соглашался Холгитон, — жалко невод стало.

 

— Пожалел!.. Нынче много рыбы если поймаем, в следующем году купим новые невода. Кто тогда позарится на твой конопляный? Тьфу! Из-за невода то в колхоз, то из колхоза, как какая распутная женщина, то к одному мужу, то к другому.

 

Холгитон все выдержал. Никто никогда его так оскорбительно не сравнивал с травяным мячом, с распутной бабой, но он выдержал, потому что пережил свой позор еще тогда, когда сидел на лодке у приемного пункта рыббазы, когда не принимали у него улов, обходили, как прокаженного. Ругань Пиапона он слушал даже с некоторой долей удовлетворения.

 

— Что такое колхоз, ты еще поймешь, старый черт! Ты знаешь, рыббаза получила катер, два кунгаса. Это значит, что рыбаки теперь будут сидеть на тонях и ловить кету, а катер с кунгасом будет собирать их улов. Вот как! Чувствуешь?

 

Когда появился старенький катер с кунгасом и принял кету, все почувствовали облегчение — грести не надо! Не важно, что катер еле ползет против течения, главное — грести не надо!

 

— Эй, отец Ойты, смотри, как у нас! — кричал, раззадоривая Полокто, счастливый Улуска. — Мы на пароходе рыбу отвозим. Подцепляй лодку, но мы еди-ноли-чни-ков не подцепляем.

 

С каким удовольствием и старательностью выговаривал Улуска это трудное русское слово! И запомнил-то он его только для юго, чтобы досаждать Полокто. Старый катерок успевал кое-как один раз за день объехать тони, потом рыбакам приходилось самим отвозить улов, опять грести против течения, тянуть бечевой, где представлялась возможность, но они все равно были довольны и с еще большей радостью встречали свой катерок. И опять Улуска дразнил Полокто:

 

— Эй, отец Ойты, подцепляй лодку! Да мы...

 

Однажды, уже в конце путины, когда было ясно, сколько добыли колхозники и сколько единоличники, не выдержал старший сын Полокто Ойта, прибежал к Улуске.

 

— Хватит, аоси, не дразни, разве мы по своей воле не с вами?

 

— Мое какое дело, по чьей воле ты еди-но-личник. Большой, детей нарожал, сам голову должен иметь.

 

— Не дразни. Сам знаешь...

 

— А я не дразню. Ты тоже из-за лошадей, как отец, в колхоз не идешь?

 

— Сам знаешь.

 

— Дурак, заладил одно. Иди в колхоз, не слушайся его. Смотри, как мы вместе весело живем.

 

Когда Пиапону передали этот разговор, он подумал: «Если даже Улуска начал убеждать, то дело пойдет».

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Озерские нанайцы тоже сколотили колхоз, но сами по.-ка не знали, колхоз у них или несколько артелей. Выехали они на кетовую дружно, бригады составили по стойбищам — джуенцы, хурэчэнцы, сэпэриуны и тогда мунгали. Каждая бригада считала своего бригадира председателем колхоза. Только после встречи с Воротиным, когда он растолковал, что нельзя организовывать такие мелкие колхозы, озерские единогласно избрали председателем Токто, а колхоз назвали «Интегральный охотник» по предложению Бориса Павловича, хотя никто не знал, что означает слово «интегральный». Им было лестно, что название колхозу дал пушной начальник, и название это очень длинное, красивое и таинственное.

 

Кеты озерские колхозники поймали не меньше, чем амурские, и возвратились в свои стойбиша с нагруженными продовольствием и товарами лодками. Теперь и озерские нанайцы, как и амурские, стали независимы от зимней охоты — их кормила рыба. Конец сентября и начало октября, месяц петли по-нанайски, — самая горячая пора для охотников. Токто с Потой, облеченные теперь властью, гадали, можно им или нельзя выезжать в тайгу на охоту.

 

— Мне можно, все охотники уходят в тайгу, и я должен быть с ними, — заявил Токто.

 

— Я тоже пойду, пока лед не станет на Амуре, сюда районные начальники не явятся, — вывернулся из трудного положения Пота. — В конце декабря вернусь.

 

Решили жить вместе в одном большом зимнике. Внукам Токто надо было идти в школу, но в Джуене школу не открывали, не хватало в районе учителей, поэтому брали с собой и внуков. Начались горячие сборы, и в это время приехала в стойбище незнакомая нанайка, назвалась Сайлой Самар из Нижних Халб.

 

— Из Нижних Халб? — спросил Токто. — Чья ты дочь?

 

— Дочь Понгсы, — ответила гостья.

 

Понгса Самар — бывший кровник Токто, с которым он помирился, когда партизаном ходил на Де-Кастри.

 

— Мы с твоим отцом кровники, наши отцы затеяли драку, братья продолжали, все погибли.

 

— Слышала, — улыбнулась Сайла, — это было так давно, что теперь даже не верится, слушаешь, как сказку. Я езжу по Амуру, рассказываю новую сказку. Соберите всех людей — женщин, детей, стариков.

 

Собрать людей в стойбище — плевое дело, всем интересно послушать нового человека. Пока собирались джуенцы, Идари накормила гостью, дала свою раскуренную трубку. Сайла ей понравилась с первого взгляда, скромная, опрятная, красивая.

 

— Сайла, правда ты сказку будешь рассказывать? — спросила Идари.

 

— Это быль, Идари, и в то же время мне кажется, сон или сказка. Я такое пережила, до смерти не забуду, я там побывала, куда даже во сне не доберешься.

 

— По глазам видно, какая ты счастливая.

 

— Да, Идари, я самая счастливая нанайка. Сколько уже рассказываю людям, а все волнуюсь, путаюсь. А, главное, обидно, многого не поняла и не запомнила.

 

Когда собрались все джуенцы, расселись кто где смог примоститься, Сайла тихо проговорила:

 

— Я побывала в Москве.

 

Слова ее для джуенцев прогремели громом. Не было теперь человека среди озерских нанайцев, который бы не знал о Москве. Благодаря Нине они узнали, что Москва — столица Советской страны, что там жил и после смерти лежит Ленин в Мавзолее, что там, в Кремле, работают члены правительства, портреты которых им приходилось видеть.

 

— В Москве? — одновременно вырвалось у всех.

 

— Да, в Москве, — подтвердила Сайла.

 

Услышав это спокойное подтверждение, некоторые охотники все же недоверчиво смотрели на гостью.

 

— Сталина видела? — спросил Пота.

 

— Видела.

 

— Калинина видела?

 

— Вот так, как тебя, даже ближе, я его руку трясла, здоровалась. Ты только не спрашивай, не перебивай. Видела я наше правительство в большом красивом доме, который называется Большой театр. Там собрались люди. Это была шестая годовщина смерти Ленина. Вот там я всех видела. Со мной была Сура Путинча, русская девушка, она у нас в Нижних Халбах живет, учит нас по-новому, чисто жить. Она показывала мне — это Сталин, это Смидович, всех показывала. А о Ленине говорил один, фамилия длинная, не запомнила...

 

Сайла потерла висок, стараясь вспомнить докладчика. Нет, она не вспомнила Ярославского, не вспомнила артистов, выступавших после доклада на большом концерте, не запомнила широкоплечего высокого поэта Владимира Маяковского, который читал свою поэму «Владимир Ильич Ленин».

 

— Поверьте мне, люди, я несколько дней находилась в Москве, но все не могла свыкнуться с этим. Я сидела в большом-большом доме, толкала Суру Путинча и шептала: «Это я, Сайла, дочь и жена охотника-нанай, в Москве? Правда все это или нет? Ну, скажи, Сура, правда это или нет?»

 

Джуенцы, даже самые неверящие, замолкли, хотя поверить, что простая нанайка ни с того ни с сего вдруг, как в сказке, оказалась в Москве и повидала столько, сколько все джуенцы, вместе взятые, не видели, было трудно.

 

— Начну лучше сначала. Сура Путинча получила письмо из Хабаровска, что ей надо в Москву ехать с одной нанайкой на большое женское собрание. Халбинцы избрали меня. Это было в прошлом году в декабре. Мы на лошадях добирались в Хабаровск, а там сели в домики на колесах, которые катились по железным полозьям без конца и края, до Москвы ехали по ним. Я ведь раньше из своего стойбиша дальше Бичи не выезжала, а тут едем и едем, а куда — непонятно. Спрашиваю у Суры, где Амур, куда едем? Она смеется и говорит, Амур далеко остался позади, проехали уже несколько таких же больших рек, как Амур. Я, конечно, не поверила. Но едем, едем, а полозья все блестят впереди, всюду города и села. Долго ехали, хотя и очень быстро. Эти дома так быстро бегут, что бедные вороны машут крыльями изо всех сил, а все равно отстают...

 

— Вороны отстают от дома на колесах?

 

— Да, отстают. Сама своими глазами видела. Не перебивайте. Вот наконец приехали в Москву- О Москве я не могу ничего рассказать, слов не нахожу. Нас собралось много, со всего Севера, одни женщины.

 

— Ни одного мужчины не было?

 

— Да, собрание было женское.

 

— Верховодить над нами, что ли, собираетесь?

 

— Нет, не собираемся, мы говорили о новой жизни, как лучше, чище жить.

 

Идари невольно оглядела землянку, закопченные стены, земляной пол и подумала: «Чище не уберешь».

 

— Приехали женщины разные. Знакомимся. Про тунгусов мы знаем, соседи. Но я впервые услышала о самоедах, они такие же, как и мы, черноволосые, смуглые. Вогулки и остячки белые, некоторые рыжеволосые. Много мы разговаривали, женщины есть женщины, где бы ни оказались. Они тоже не лучше нас живут. Одинаково. Как и мы, они вторые люди, ниже мужчин. Тяжело живут, потому приехали в Москву обо всем поговорить. Много говорили. Партия большевиков сказала: женщины должны вместе с мужчинами строить новую жизнь, заниматься огородами и выращивать коров, свиней; учиться, чтобы потом учить других, безбоязненно поступать в техникумы, ехать в Ленинград в Институт народов Севера...

 

— Одна у нас уже сбежала туда от мужа.

 

— Зачем от мужа бежать? Не надо от мужа бежать, надо незамужним ехать. Все женщины сказали: «Мы хотим жить по-новому». Нам ответили: «Хорошо, посмотрите, как надо жить по-новому». Повели нас на фабрику, где всякие материи делают для халатов, рубашек, штанов. Там одни женщины работают. А куда детей девать? Там есть детские ясли, утром мать приносит ребенка и отдает в ясли, ребенок целый день без матери, чужие женщины за детьми ухаживают. Вы бы посмотрели, женщины, как дети живут там! Спят все отдельно, на чистой белой материи, укрываются под одеялом таким же куском белой материи. Простынь называется. Кормят их так — наши дети не отведали такой еды! Нам сказали, что мы в своих стойбищах тоже должны открыть такие ясли. Потом были мы на другой фабрике, которая выполняет все женские работы, готовит еду. Две машины нам очень понравились, одна картошку сама чистит, другая тарелки моет.

 

— И не разбивает?

 

— Нет. Сколько мы ни наблюдали, ожидали, вот-вот тарелку разобьет, нет, не разбила!

 

— Картошку мы не едим, чистилку нам не надо, а тарелки мыть — это хорошо.

 

— Нам многое показывали. Были мы в доме Революции, там собраны вещи, которые рассказывали, как победила советская власть, были в доме, где трубы направлены в небо. Я смотрела в трубу, днем видела звезды. Потом опять была в Большом театре, на этот раз смотрела, как полуголые девушки танцевали, но мне не очень понравилось это.

 

— А мужчинам, наверно, нравится?

 

— Им что, лишь бы поглазеть...

 

— Хватит, слушайте! — прикрикнула Идари.

 

— Однажды вечером нас пригласили в Кремль. Вот где, люди, я увидела Калинина. Узнала сразу. Он тепло с нами поздоровался. Такой он простой, что даже не подумаешь, что он главный человек в стране. Встретишь на улице, наверно, мимо пройдешь, если по портретам не узнаешь. Калинин выступал перед нами, сказал, что мы должны всеми силами строить новую жизнь, во весь голос сказать, что мы равные с мужчинами люди. Слышите, женщины, это сказал главный человек нашей родины. Потом стали говорить сами женщины. Как говорили они, вы бы слышали, женщины! Они высказывали всю свою боль, потом благодарили партию большевиков, советскую власть, что она поднимает так высоко женщину. Мы все сидели за длинным столом и все хорошо видели Калинина. Когда подошла моя очередь говорить, я не выдержала, встала с места, подошла к нему и поклонилась низко. Я волновалась, в жизни так не волновалась, женщины! Сказала я ему: «Здравствуй, Михаил Иванович! Когда я уезжала из стойбища, все просили меня увидеть тебя, и вот я увидела. Близко увидела, а раньше только на портретах видела. Я очень рада. Вот вернусь в родное стойбище, буду работать, буду стараться, чтобы наши женщины и девушки зажили хорошо, по-новому». Когда я поклонилась, Калинин встал, улыбнулся так хорошо и пожал мою руку. Вот эту руку, женщины!

 

Сайла подняла правую руку. Маленькая, сухощавая ее рука дрожала. Идари взяла ее, успокаивающе погладила. Рассказчица с благодарностью взглянула на нее и улыбнулась смущенно.

 

— Женщины, я призываю всех вас начать жить по-новому, учиться жить по-новому. Девушки, учитесь, вы должны показывать пример. Кто же, кроме вас, может уехать в город учиться? Уезжайте, учитесь! Нам нужны учителя, доктора. Нам нужны грамотные колхозные работники, бухгалтеры, кассиры, в сельсовете тоже требуются грамотные люди. Я рассказывала про ясли; кто их будет открывать, кто будет там работать, если не вы. Учитесь, девушки, пока молоды, замуж всегда успеете выйти. А замужним женщинам надо стараться, чтобы чисто было дома, хватит купаться в грязи.

 

Сайла замолчала. Идари подала ей трубку, обняла ее:

 

— Какая ты счастливая! Хорошо очень говорила. Расскажи, что ты еще видела.

 

— Много видела, обо всем не расскажешь. После собрания, когда Калинин был с нами, пришел человек, который карточки с людей делает. Он нас всех вместе с Калининым усадил и снял. Потом нам показали Кремль. Ой, какой это богатый дом, слов не найдешь, чтобы об этом рассказать. Глазами все не охватишь. Показали нам царские украшения. Об этом тоже не смогу рассказать. Только скажу, видела я тарелки, ложки из чистого золота, царь из этой золотой посуды ел. Смотрела я на эту золотую посуду и думала: «Вот как он, гад, жил, а людей голодом морил». Такая злость охватила меня, а Сура Путинча говорит, это еще не все, его дворцы в Ленинграде, но они тоже теперь народные, там музеи, кто хочет приходит, смотрит, любуется, потому что все это сделано руками простых людей...

 

Долго не расходились джуенцы, ошеломленные услышанным, разглядывали счастливую Сайлу, увидевшую невиданное, услышавшую неслыханное. Много вопросов еще задавали, и на все вопросы Сайла охотно отвечала.

 

— Ох, счастливая ты, — сказала Идари, когда народ нехотя разошелся. — Я завидую тебе. А Ленинград далеко от Москвы? Там у меня старший сын учится.

 

— Правда? Э, а ты мне завидуешь! Мне надо завидовать, я не знаю, будут ли мои дети там учиться, они еще маленькие. А в Москву, я думаю, теперь всякий может поехать. Дней десять или немного больше по железным полозьям. А там — ночь, и в Ленинграде.

 

Весь вечер проговорили Идари с Сайлой, а на утро расстались подругами. Сайда уехала на Амур.

 

«Счастливая она, — думала Идари, — и муж, наверно, у нее хороший, другой разве отпустил бы. Хорошо, очень хорошо, что советская власть женщинам широкую дорогу открывает, даже в Москву вызывает, чтобы поговорить о нашей женской доле. Правильно выбрала время Гэнгиэ, будто чуяла. Сама придумала или Нина посоветовала? Ох, как хотела бы я быть на ее месте! Рано родилась. Мы с Потай сбежали бы не на Харпи, а в Ленинград! Кто там нас отыскал бы? Глупая, что думаю? Бабушкой стала, а такое в голову лезет».

 

— Сибэ, — сказала Идари невестке, — ты не очень мни эту кожу, она на подошву унтов пойдет. Что с Онагой, не схватки ли начались?

 

— Нет, нездоровится просто. Наш отец пошел за шаманом.

 

Правильно, его, председателя сельсовета, послушается, а то иногда капризничает, водки нет и не идет. Был бы хоть сильный шаман, а то только начинающий. Отец Богдана заставит его прийти.

 

Председатель сельсовета Пота уговорил, шамана помочь беременной Онаге. Вечером в землянке Токто камлал начинающий шаман, изгонял злого духа из тела Онаги. На следующий день Идари с Кэкэчэ пошли в тайгу делать шалаш для роженицы — чоро.

 

— Онага хорошая, опять внука принесет, — сказала Идари.

 

— Внучка будет, — возразила Кэкэчэ.

 

— Все равно, лишь бы ребенок родился и вырос. А Гэнгиэ бесплодная была. Ты все сердишься на нее?

 

— Сердилась, а теперь не знаю, то ли сержусь, то ли нет. Погляжу на сына, какой тоскует, — сержусь, останусь одна — не сержусь. Теперь, когда послушала Сайлу, перестала сердиться. Она, наверно, уже встретилась с Богданом. Идари, ты как думаешь, она не любила тайком Богдана?

 

— Да что ты! Не может быть!

 

— Мне думается, она была влюблена, замечала я.

 

— Показалось тебе, Богдан не обращал на нее внимания.

 

— Правда, Богдан не замечал ее.

 

К полудню шалаш был готов. Когда Идари и Кэкэчэ вернулись дамой, мужчины стояли везде землянок и смотрели в строну Амура.

 

— Раньше стойбище редко кто посещал, — ворчал Токта, — теперь что ни день, гости. Приезжают всякие...

 

Лодка пристала напротив землянки Токто, и все узнали в одной из приехавших русских женщин Нину Косякову. Токто зло сплюнул, но «плелся вслед за Потой встречать гостей.

 

— Обещала я и вернулась, — сказала Нина. — Привезла вам доктора. Знакомьтесь, зовут Альбина, если кому трудным кажется имя, зовите Аля. Товарищ председатель, — обратилась она к Поте, — будем у вас жить. Требуется дом, чтобы в одной половине она больных принимала, в другой половине жила.

 

— Старую фанзу отремонтируем, — ответил Пота.

 

Косякову с фельдшерицей он устроил в землянке Пачи, а сам тут же собрал джуенцев и начал ремонтировать старую, давно заброшенную фанзу.

 

— Здесь будем жить? — по-детски поджав губы, чуть не плача спросила Альбина, оглядев закопченную, захламленную землянку Пачи.

 

— Других хором нет, — усмехнулась Нина.

 

— Здесь пахнет нехорошо.

 

— Да, если мы тоже не будем мыться, то вскоре запахнем. Тут, Аля, не то что ванной, даже бани деревенской нет.

 

— Но как жить? Вы все знали, а позвали меня...

 

— Надеялась, что вы храбрая. Мы приехали сюда работать, и с хныканья начинать не годится.

 

Альбина родилась и выросла во Владивостоке, она никогда не выезжала даже в русские села и не знала жизни земледельцев, потому землянка охотника показалась ей хуже свинарника. Тут и грязь, и черная копоть на стенах от жирников — не прикоснешься к ним, и стойкий извечный рыбный запах; глиняный пол и сплошные нары вдоль стены, холодный очаг, и нет знакомых с детства стола,стульев.

 

— Почему вы там, в Хабаровске, не рассказали, как будем жить?

 

— Как будем жить, это от нас зависит. Хватит, Альбина, берите себя в руки. Я тоже не в такой землянке родилась, приехала работать, должна работать.

 

На второй день фанза под медпункт и жилье Нины с Альбиной была готова, и, когда подсохла глина, девушки перешли в свое жилище. Пота с Токто сколотили им топчаны, столы и стулья. Расставили девушки эту мебель по местам, прибрали как смогли, и фанза приняла вполне жилой вид. Потом они принялись за оборудование медпункта. Альбину вдоволь снабдили лекарствами, простынями и необходимыми ей инструментами.

 

Когда в углу забелел накрытый простынью топчан, на столе засверкали инструменты, баночки с мазями, скляночки с лекарствами, закачались тарелочки медицинских весов, Нина радостно засмеялась:

 

— Говорила я вам, все будет хорошо! Теперь сюда шкаф для ваших бутылок и склянок, и все тогда будет выглядеть как в хорошем медпункте.

 

Но Альбина не разделяла радости Нины и молчала. На прием к фельдшеру никто не шел. Нина сама привела мальчишку, который был весь в болячках, затем слепнущую от трахомы женщину.

 

— Самое главное впереди, — предупредила она, — скоро роды у одной женщины, Онагой ее зовут.

 

Альбина совсем притихла, не разговаривала, делала все будто во сне.

 

— Выше голову, Альбина, а то так вы за зиму зачахнете, — подбадривала Нина.

 

Сама она уже развернула работу среди женщин в чувствовала помощь приезжавшей Сайлы, с которой она познакомилась в Болони. Теперь она с благодарностью вспоминала ее, когда женщины, казалось, с полуслова понимали ее, Нину; пример Сайлы подбадривал джуенских женщин, звал их к новой жизни. Нина обучала женщин, как кипятить белье, как лучше и легче выстирать его, как ухаживать за младенцами.

 

— Замужем не была, наверно, с мужчинами-то не спала, а обучаешь нас, — смеялись женщины.

 

— В книгах написано, — смущенно отвечала Нина. Подошли роды Онаги. Нина уговаривала ее рожать в медпункте, но Онага наотрез отказалась, заявила, что ее уже ждет чоро. Тогда Нина поговорила с Идари и Кэкэчэ, прибегла к их помощи.

 

— В фанзе нехорошо, мы всегда рожаем в чоро, — ответила Кэкэчэ.

 

— Пусть она первая рожает с помощью доктора, — возразила Идари, — посмотрим, что получится. Чего ты боишься, Кэкэчэ, мужчин нет в стойбище, все в тайге, наша теперь власть...

 

Все вместе они уговорили Онагу рожать в медпункте. Когда начались схватки, Нина привела ее к Альбине. Онага открыла дверь медпункта, и ей сразу бросились в глаза сверкающие никелем инструменты, она постояла, с испугом глядя на щипцы, ножницы и пинцеты, отвернулась и пошла домой.

 

— Онага, Онага! Куда ты, зачем торопишься так? — кричала Нина, догоняя ее.

 

— Не буду, не буду я там рожать, — шептала Онага, тяжело дыша. — Я в чоро пойду.

 

Женщины опять уговорили ее вернуться в медпункт. Онага согласилась, но попросила убрать сверкающие железные инструменты. Когда Онага пришла в медпункт, инструментов уже не было на столе, убрали даже весы, осталась на белой скатерти одна, необходимая фельдшеру спиртовка.

 

Онага, опять не переступив порог, оглядела медпункт и спросила:

 

— Где сухая трава или хвоя? Где рожать?

 

— Зачем хвоя, Онага, ты будешь рожать здесь, — Нина указала на белоснежный прибранный топчан.

 

— На белой материи? И тебе не жалко ее?

 

— Her, так положено, Онага.

 

— Русские женщины все так рожают?

 

— В родильных домах всегда так. Нанайские женщины тоже теперь все так будут рожать.

 

Безучастно сидевшая Альбина зажгла спиртовку. Голубой огонек весело затрепетал над белым столом.

 

— Что это? — испуганно спросила Онага. Она никогда не видела голубого огня.

 

— Не бойся, так горит спирт.

 

Нина сама вымыла Онагу, уложила на скрипящую холодную простынь. Онага вся сжалась, ей было неприятно незнакомое прикосновение холодных простыней, а еще больше было жаль дорогой белой материи, которой хватило бы на несколько рубашек. Родила она быстро, без крика, без стонов, чем удивила Альбину.

 

— Дочь, Онага!

 

— Как хорошо, вот радость-то какая...

 

Весь Джуен тут же узнал, что Онага родила девочку, впервые с помощью русского доктора, на высоком топчане, на белых материях-простынях.

 

— Теперь никто из охотников близко не подойдет к этой фанзе, — сказали женщины Нине. — В ней женщина родила.

 

Нина не знала этого обычая и испугалась. Что же теперь делать, переносить медпункт в другую фанзу? Посоветовались с Идари.

 

— Где найдешь зимой другую фанзу, — сказала Идари. — Не найдешь и не построишь. Много времени пройдет, пока охотники возвратятся — все еще забудется.

 

Онага с полдня полежала на жестком топчане и решительно встала, собралась домой. Альбина схватила ее за руку, начала уговаривать, чтобы она легла и не вставала больше, но Онага не понимала ее, улыбалась в ответ. Подоспела на помощь Нина.

 

— Лежать день-два? — удивилась Онага. — Да ты что, принимаешь меня за лентяйку? Это только ленивые женщины представляются после родов больными, чтобы отлежаться. А я могу за водой на озеро сходить, дров нарубить.

 

— Нет, ты будешь лежать, — сказала Нина. — Я знаю, ты сильная, Онага, работящая, но доктор принимала у тебя роды, она теперь за тебя в ответе. Поняла? Ты должна ее слушаться. А теперь давай поговорим о другом. Какое имя хочешь дать дочери?

 

— Это не мое дело, имя дают мужчины.

 

— Давай обойдем этот закон, а? Тебе нельзя было в фанзе рожать, а ты родила. Что теперь нам? Один закон переступили, переступим и другой.

 

— Что люди скажут? А отец Поры?

 

— Пота вернется раньше твоего мужа, он даст свидетельство о рождении, и твоему мужу нечего будет сказать. Послушай, что я расскажу. Ты знаешь, кто такой Ленин?

 

— Да, он советскую власть нам принес, торговцев жадных изгнал, новые высокие цены установил на пушнину.

 

— Вот и хорошо, ты все знаешь. Ленин был большой революционер, за это его в Сибирь посылали, в тюрьмы сажали. У Ленина много было помощников, среди них и женщины-революционерки были. Одну из них звали Инесса Арманд. Я читала книги про эту красивую храбрую женщину и влюбилась в нее.

 

Нина стала рассказывать о жизни, о подвигах пламенной революционерки и предложила:

 

— Давай, Онага, назовем твою дочь Инессой, а? Когда вырастет твоя дочь, она будет гордиться своим именем. А потом, ты ведь первая женщина, которая родила в новых условиях, ведь этого доктора-девушку советская власть послала. Подумай.

 

— Чего тут думать? Хорошее имя, пусть дочь носит это имя.

 

Нина радостно улыбнулась и вздохнула полной грудью.

 

— Как вы так можете? — спросила Альбина. — Говорите, говорите часами, о чем?

 

— О новой жизни, Альбина!

 

— И не надоедает?

 

— Жизнь разве может когда надоесть? Чем больше живешь, тем дольше хочется жить.

 

— Нина Андреевна, честно говорю, если бы я имела ваше образование, знание языков, ни за что не стала бы сидеть здесь.

 

— А если призвание?

 

— Не верю.

 

— Ваше дело.

 

— Нина Андреевна, не могу больше, отпустите, я уеду, еще успею на последний пароход. Онага уже ничего, не впервые ей... Другие обходились без меня и обойдутся.

 

— Бежим, значит?

 

— Не могу, не хочу молодость тут губить! Я ведь молодая...

 

— Следовательно, я старуха. Логично.

 

— Нет, я этого не сказала, вы молоды, красивы, но у вас призвание, а я не могу...

 

Середина октября, осень дышит в лицо. Холодно. Нина накинула на плечи пальто, попросила, чтобы в ее отсутствие Онага не смела вставать, и вместе с Альбиной вышла на улицу. Они пошли в тайгу. Альбина покорно шагала за Ниной по еле заметной тропинке.

 

— Вот посмотрите, — сказала Нина,, подведя Альбину к шалашу.

 

— Шалаш, а что?

 

— Это шалаш роженицы. Мы с вами, выходя из дома, накинули пальто, нам холодно. А Онага в рваном халате должна была тут рожать дочь, только костер у входа обогревал бы ее. Каково?

 

У Альбины мурашки поползли по телу, когда она мысленно представила Онагу ночью, одинокую, с дочуркой на груди. Темно, звери рядом, осенний холод, и всего только маленький костер у входа...

 

— Дикость, — прошептала она.

 

— Они и зимой в таких чоро рожают. Понимаете, зимой, в сорокаградусный мороз. Как тут выживет младенец? Вы приехали сюда, чтобы навсегда похоронить этот дикий обычай, и вы уже сделали один шаг.

 

Альбина молчала. Молчала она еще два дня, а когда оправилась после родов Онага и ушла домой, она собрала вещи и уехала.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Прошло больше половины охотничьей зимы.

 

На смену морозному январю пришел вьюжный февраль. Пройдет еще какой-нибудь месяц,, и охотники колхоза «Рыбак-охотник» возвратятся домой к женам и детям. Они уже выполнили государственный план по заготовке пушнины и мяса.

 

Государственный план. Совсем недавно появилось это слово ыа языке нанайцев, вместе с такими словами, как «школа», «больница», «колхоз». Недавно, а вросло крепко. Теперь ни один колхозник не может обойтись без этого слова, употребляет напропалую, к месту или нет — все равно. Понравилось слово потому, что в нем суть всей колхозной жизни. Выполнил государственный план — получай вдоволь денег, перевыполнил — еще больше. Вот и запомнилось крепко-накрепко это удивительное слово.

 

Пиапон как председатель колхоза, конечно, чаще всех упоминает его. По должности ему положено. Несколько раз он осенью наблюдал, как выловленную колхозниками кету грузили в огромные баржи и отправляли в Хабаровск. Там теперь центр края, следовательно, там следят за выполнением плана и принимают для государства эту рыбу. Приятно это было ему сознавать, и хотя он знал, что рыбу везут в Хабаровск, он все же спрашивал:

 

— Куда везут рыбу?

 

— В Хабаровск, а там дальше, куда потребуют, — отвечал заведующий рыббазой.

 

— В Москву, в Ленинград, наверно?

 

Москва — это главный город государства, это тоже знает Пиапон, и его рыба должна попасть туда, обязательно должна, иначе не может быть, потому что Москва — главный город государства, а он выполнил государственный план.

 

— Может, в Москву, может, в Ленинград, может, в другой город, кто знает, — отвечал заведующий.

 

— Нет, нельзя в другой город, — отвечал ему возмущенный Пиапон. — Только в Москву, там государство.

 

Председатель колхоза не сомневался, что государство находится только в Москве, не сомневались в этом и колхозники, все они уверены, что и деньги им за рыбу, пушнину и мясо присылают из Москвы.

 

В аонге-зимнике по вечерам, когда собираются усталые охотники, теперь часто ведутся разговоры о колхозных делах, об интегралсоюзе, который принимает у охотников пушнину, мясо, рыбу и даже ягоды.

 

Холгитон с жадностью слушает эти разговоры. Когда улягутся охотники, потушат жирник, он пытается поразмыслить об услышанном, вспомнить свою молодость, но не дают охотники ему уйти в свои воспоминания, каждый вечер требуют от него сказок. Ничего не остается старому, не откажешь ведь охотникам, которые сжалились над ним, взяли с собой в тайгу, а тут кормят его и поят. Каждый вечер рассказывает Холгитон сказки, их у него вдоволь, хватит ему на всю жизнь. Но в последнее время он стал обдумывать новую сказку. Наступит время, сложится вся сказка в голове, тогда он расскажет ее молодым охотникам. А пока старик держит в тайне свою выдумку, только Пиапону как-то сознался:

 

— Новую сказку составляю. Вы все храпите, а я составляю, глаз сомкнуть не могу, до того захватывает эта сказка.

 

— О чем сказка? — поинтересовался Пиапон.

 

— О новой жизни, говорю.

 

— Отец Нипо, новая жизнь широка, как Амур, трудно переплыть.

 

— Что так говоришь? Трудно мне все понять, старый я, так и говори. А то запетлял. Ничего, я сердцем все понимаю, хотя не был председателем сэлэм Совета, не стал председателем колхоза.

 

— Обидчивый ты стал, отец Нипо, — засмеялся Пиапон. — Ладно, не обижайся, говори.

 

— Сказка о нашей жизни, о колхозе, — Холгитон подумал и добавил: — А может, о нашей аонге. Когда раньше охотники наши в рубленых домах в тайге жили? Да еще столько людей в одной аонге? Никогда не жили. Нет, не об этом. Может, о торговце Воротине, а может, о заезке на Болони. Подумать только — нанайское море перегородили!

 

— Не надо об этом сказку, — хмуро возразил Пиапон.

 

— Как не надо? Сколько людей работало там, со всего Амура. А сколько рыбы наловили...

 

— Ты с ледоставом с бригадой ушел в тайгу и не знаешь ничего, а я зимой был в Болони, знаю все. Пропасть погибло рыбы, столько рыбы...

 

— Ну, если не о заезке, то о другом составлю сказку, мало ли о чем можно придумать. Хочешь, о самом главном человеке, который нам принес новую жизнь, сказку составлю?

 

— О Ленине? — удивленно взглянул на старика Пиапон.

 

— Да. А что? Думаешь, не смогу? Голова, думаешь, у меня состарилась, мозги засохли?

 

«Хорохорится, как мальчишка, — с жалостью подумал Пиапон, — в детство впадает, что ли? Или на самом деле что-то толковое придумал?»

 

Холгитон несколько зим не ходил в тайгу, промышлял недалеко от дома зайцев, колонков и лис. Нынче он упросил сыновей, Нипо и Почо, взять его с собой в тайгу.

 

— Сыны, чувствую, в последний раз иду в тайгу, — сказал он им. — Не откажите, возьмите, хоть кашеварить буду. В тайгу хочу, не откажите.

 

Но Нипо и Почо не могли самовольно взять его, они были в бригаде Калпе, нужно было решение бригадира. Калпе, посоветовавшись с Пиапоном, включил Холгитона в бригаду. Так старик оказался в тайге. У него не было в бригаде никаких обязанностей, его даже не просили готовить еду для промысловиков, но он самовольно помогал кашевару. Изредка он вставал на лыжи, брал по старой привычке копье, ружье и шел медленным, старческим шагом на свой участок на ближайший ключ, где другим не разрешалось стрелять белок, пусть они даже прыгают по головам. Старик по одной перестрелял всех белок и стал захаживать на другой ключ, но там все зверюшки были подобраны молодыми охотниками. Когда приехал Пиапон проверить, как идут дела у охотников, Холгнтон изнывал от безделья.

 

— Пойдем со мной, — предложил Пиапон, — от одной аонги до другой будем ходить. Хорошо?

 

— Какой я ходок, ноги дрожат, — сознался старик. — Охотиться будешь?

 

— Посмотрю.

 

Пиапон со всеми вместе уходил на промысел, возвращался усталый и довольный.

 

— Остаюсь у тебя, — объявил он брату через несколько дней. — Охотничья кровь заговорила. А в Нярги нечего делать, без меня обойдутся.

 

Пиапон остался в бригаде Калпе и Холгитону нашел работу. Охотники хранили добытое мясо в трех местах на высоких лабазах. Мясо это никем не охранялось, да этого и не требовалось. Но Пиапону было жалко страдавшего от безделья Холгитона, и он предложил ему изредка, когда сможет, навещать эти лабазы, присматривать за мясом. Вдруг росомаха добралась, тогда беда, не столько она съест, сколько опоганит.

 

Холгитон согласился и через день стал навещать лабазы. Уставал старик, но виду не подавал. Возвратившиеся с добычей охотники отдыхали, потом снимали шкурки, разговаривали. Холгитону нравилось вести мудрые беседы с Пиапоном, и он часто говорил об эндури, хозяевах тайги, рек и о молитвах.

 

— Помнишь, я новый молитвенник — мио привез из Маньчжурии, — начинал он. — И новую молитву. Теперь у всех поистрепались мио, негде достать...

 

— Ты и без мио много молишься, — отвечал Пиапон. — Невод закидываешь — молишься, в тайгу пришел — молишься, заезок ставили — опять молился.

 

— Так я же для людей стараюсь, для колхоза. Хорошо помолился — хорошо поймали рыбы. И людям хорошо, и тебе, председателю, почет. Как ты этого не понимаешь!

 

— Я давно понял. Ты ведь знаешь, великий шаман Богдано хотел вступить в колхоз, хотел стать колхозным шаманом. Так из-за этого сколько меня в районе ругали. Скоро и за тебя начнут ругать.

 

— Я не шаман.

 

— Не за шаманство, а за твои молитвы. Ты всех подбиваешь.

 

— Каждый сам за себя, за свою бригаду молится. Я никого не подбиваю, с чего ты это взял?

 

Пиапон, когда ему надоедал разговор о молитвах, переводил разговор на другую тему.

 

— Перед выездом сюда письмо получил от Богдана...

 

— Умница Богдан, — подхватывал старик, — так долго живет без родных. Не скучает, что ли? А мы тогда в Маньчжурии, помнишь, месяц жили и уже места себе не находили, домой тянуло.

 

— Скучает, да что поделаешь, работы там много. Он слышит, как мы живем, все о нас знает...

 

— Так должно быть, он грамотный, на расстоянии должен умом понимать, донюхивать.

 

Хоть и отвечал Холгитон невпопад, Пиапон не сердился, ему самому хотелось говорить о любимом племяннике.

 

— Он знает, что у нас был свой, нанайский Болонский район, — продолжал он. — Богдан пишет, надо восстановить Болонский район, потому чго трудно дянгианам руководить большим Вознесенским районом.

 

— Ишь ты, это даже оттуда унюхал! Мозговитый, так я всегда говорил. А почему это трудно?

 

— Ездить далеко, срочные дела никогда в срок не сделаешь, расстояние-то какое! Даже по течению не меньше шести дней плыть. Верно говорю?

 

— От Сакачи-Аляна до Нижней Тамбовки?

 

Холгитон долго раздумывает, считает в уме стойбища от Нярги до Сакачи-Аляна — вверх по Амуру, потом